Архипелаг ГУЛАГ. Книга 2 - Страница 9
По воспитанию, по традициям – слишком горды, чтобы показать подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу даже друзьям. Признак хорошего тона – всё с улыбкой, даже идя на расстрел. Будто вся эта полярная ревущая морем тюрьма – небольшое недоразумение на пикнике. Шутить. Высмеивать тюремщиков.
Вот и слон на деньгах и на клумбе. Вот и козёл вместо коня. И если уж 7-я рота артистическая, то ротный у нее – Кунст. Если Берри-Ягода – то начальник ягодосушилки. Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот и песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: «Comment vous portez-vous (как поживаете) на этом острову́?» – «А лаге́р ком а лаге́р».
Вот эти шуточки, эта подчёркнутая независимость – аристократического духа – они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков. Кроме духовенства, никому не разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь – Осоргин, пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошёл на пасхальную заутреню. С пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру Воронежскому отвёз мантию и Святые Дары. По доносу посажен в карцер и приговорён к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться долее трёх дней, и как только она уедет – пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой – и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. – «Что с тобой?» – «Ничего», – прояснился он тут же. Она могла ещё остаться – он упросил её уехать. Черта времени: убедил её взять тёплые вещи, он на следующую зиму получит в санчасти – ведь это драгоценность была, он отдал их семье. Когда пароход отходил от пристани – Осоргин опустил голову. Через десять минут он уже раздевался к расстрелу.
Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня, как и другие случаи, показывают, насколько соловецкий режим ещё не стянулся панцырем системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти ещё добродушным непониманием: к чему это всё идёт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага, а каким суждено на первом взросте и засохнуть? Всё-таки не было ещё у соловчан общего твёрдого такого убеждения, что вот зажжены печи полярного Освенцима и топки его открыты для всех, привезенных однажды сюда. (А ведь было-то так!..) Тут сбивало ещё, что сроки у всех были больно коротки: редко десять лет, и пять не так часто, а то всё три да три. Ещё не понималась эта кошачья игра закона: придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это патриархальное непонимание – к чему всё идёт? – не могло остаться совсем без влияния и на охранников из заключённых, и может быть, слегка и на тюремщиков.
Как ни чётки были строки всюду выставленного, объявленного, нескрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный удел врага, – но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека, имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи, – всё-таки нельзя было себе представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих классов вроде должны были бы остаться?.. Перед глазами русских людей, выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях, как перед плохо подобранными очками, строки жестокого учения никак не прочитывались в точности. Недавно, кажется, прошли месяцы и годы открыто объявленного террора – а всё-таки нельзя было поверить!
Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость тех пёстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране ещё плохо понималось: всё ли уже запрещено? или, напротив, только теперь-то и начнёт разрешаться? Ещё так верила Русь в восторженные фразы! – и только немногие сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всё перешиблено.
Повреждены пожаром купола – а кладка вечная… Земля, возделанная на краю света, – и вот разоряемая. Изменчивый цвет безпокойного моря. Тихие озёра. Доверчивые животные. Безпощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают на зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не расскажут на безпечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
Фантастический мир… И одна из главных недолговечных фантазий: управляют лагерной жизнью отчасти – белогвардейцы! Так что Курилко был – не случаен.
Это вот как. Во всём Кремле – единственный вольный чекист: дежурный по лагерю. Караулы у ворот (вышек нет), наблюдательные засады по островам и поимка беглецов – у охраны. В охрану кроме вольных набираются бытовые убийцы, фальшивомонетчики, другие уголовники (но не воры). Но кому заниматься всей внутренней организацией, кому вести Адмчасть, кто будут ротные и отделённые? Не священники же, не сектанты, не нэпманы, не учёные да и не студенты (студентов не так мало здесь, а студенческая фуражка на голове соловчанина – это вызов, дерзость, заметка и заявка на расстрел). Это лучше всего смогли бы бывшие военные. А какие ж тут военные, если не белые офицеры? Так, без сговора и вряд ли по стройному замыслу, складывается соловецкое сотрудничество чекистов и белогвардейцев.
Где же принципиальность тех и других? Удивительно? Поразительно? – только тому удивительно, кто привык к анализу классово-социальному и не умеет иначе. Но тому аналисту всё на свете удивительно, ибо никогда не вливаются мир и человек в его заранее подставленные желобочки.
А соловецкие тюремщики и чёрта возьмут на службу, раз не дают им красных штатов. Положено: заключённым самоконтролироваться (самоугнетаться). И кому ж тут лучше поручить?
А вечным офицерам, «военным косточкам» – ну как не взять организацию хоть и лагерной жизни (лагерного угнетения) в свои руки? Ну как подчиниться и смотреть, что кто-то возьмётся неумеючи и шалопутно? Что погоны делают с человеческим сердцем – мы уже в этой книге толковали. (Вот погодите, придёт время и красных командиров сажать – и как повалят в самоохрану, как за этой вертухайской винтовкой потянутся, лишь бы доверили!.. Я писал уже: а кликни Малюта Скуратов нас?..) Ну, и такое должно было быть у белогвардейцев: а-а, всё равно пропали, и всё пропало, так и море по колено! И ещё такое: «чем хуже, тем лучше», поможем вам обуютить такие зверские Соловки, каких в нашей России сроду не бывало, – пусть о вас слава дурная идёт. И такое: наши все согласились, а я что – поп, чтобы на склад бухгалтером?
И всё же главная соловецкая фантазия ещё не в том была, а: заняв Адмчасть Соловков, белогвардейцы стали – бороться с чекистами! Ваш-де лагерь – снаружи, а наш – внутри. И кому где работать и кого куда отправить – это Адмчасти дело. Мы наружу не лезем, а вы не лезьте к нам.
Как бы не так! – именно внутри-то и должен быть лагерь весь прослоен стукачами Информационно-Следственной Части! Это была первая и грозная сила в лагере – ИСЧ. (И оперуполномоченные тоже были – из заключённых, вот венец самонаблюдения.) И с ней-то взялась бороться белогвардейская АЧ! Все другие части – Культурно-Воспитательная, Санитарная, которые столько будут значить в дальнейших лагерях, тут были хилы и жалки. Прозябала и Экономчасть во главе с Н. Френкелем – заведовала «торговлей» с внешним миром и несуществующей «промышленностью»; ещё не прометились пути её восхода. Две силы боролись – ИСЧ и АЧ. Это с Кемперпункта начиналось: к отделённому подошёл новоприбывший поэт Ал. Ярославский и зашептал ему на ухо. Отделённый, отчеканивая слова по-военному, рявкнул: «Был тайным – станешь явным!»
У Информационно-Следственной Части – Секирка, карцеры, доносы, личные дела заключённых, от них зависели и досрочные освобождения, и расстрелы, у них – цензура писем и посылок.