Архангельские новеллы - Страница 1
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Быт и искусство архангельского Севера до последнего времени сохраняли остатки культуры новгородской и феодально-московской.
Поморянин, поэтически одаренный, вполне укладывался творчеством своим в традиционные формы устной поэзии — песню, сказку, былину. Но в этом стиле, в этой стихии оп чувствовал себя хозяином и являл свое творчество не только артистическим исполнением, но и безудержной импровизацией, отвлечениями в сторону самой злободневной современности.
Поморская среда ценила и поощряла такой талант. Это способствовало тому, что носитель таланта не порывал с своим бытом и укладом.
Отправляясь на промысел зверобойный, рыбный, лесной, печорцы, мезенцы, двиняне, онежане, кемляне непременно подряжали с собой сказочника, певца былин, на очень выгодных, сравнительно с рядовым промышленником, условиях.
Таким же признанием пользовалась женщина-поэтесса, слагательница причетов, плачей, песен, истолковательница чужого горя и радости. Ей расскажут обстоятельства несчастья («муж утонул в море» и т. п.), — тут же, не отходя от домашней обрядни, коров, складывает она песню-плач. Далее со всем родом погибшего выходит к морю и строфа за строфой читает свой причет. Женщины вторят ей жалобным хором... Шум морского прибоя, крики чаек, воздетые руки вопленницы, пронзительный напев, — картина незабываемая.
Весь народ северный вдохновенно отдается всякой игре, всякой обрядности — «театру для себя». Любимая пословица: «чем с плачем жить, лучше с песнями умереть».
Украшают песней любую работу. Например, звякая ножницами, поет портной:
Страсть к театру прорывалась в Коляду и на Масленице. Масками ходили все от мала до велика. Почтенные отцы семейств и мамаши, облачившись в дедовские шубы, наложив «хари» и «личины», ходили с визитами из дома в дом часов с девяти утра.
Не снимая шуб и масок, прели в тридцатиградусной избной жаре, вели «салонную» беседу. То та, то другая гостья, распустив до полу семиаршинные рукава, водила «утушку» с песней:
В то же время мужчины помоложе разыгрывали по домам народные драмы, вроде «Царя Максимилиана». По улицам (в Архангельске) бродило до полусотни таких трупп. Импровизация на таких представлениях обязательна.
Скоморошество достигало апогея к новому году. В пинежских деревнях улицы загораживались громадными соломенными куклами, по-настоящему одетыми. Куклы эти представляли собою шаржи на местное начальство, кулака, духовенство.
Близ деревни Карпова Гора (р. Пинега), на святках, незадолго до революции, в доме богатой купеческой вдовы гулял становой. В утро нового года сани станового оказались поднятыми на крышу двухэтажного купчихиного дома. На санях в недвусмысленных позах красовались две соломенные фигуры в человеческий рост. «Она» в купчихином наряде, «он» в шипели станового. Недели две саней было «некому снять».
Весной, пародируя хороводы девиц, наряженных в традиционные парчевые конусы на головах и в обязательные шелковые шали, расшалившиеся «женки» водят рядом свой круг. На затылок у них напялены берестяные бураки, по плечам развешаны мужневы брюки.
Степенные старцы, выполняя чин своеобразных «сатурналий», летали по улицам, подвесив к нижней пуговице пиджака редьку.
Я говорю о творчески одаренных северянах. Но «всякий спляшет, да не как скоморох». Таким «скоморохом», поэтом и артистом был например старик Анкудинов, архангелогородец, штурман дальнего плавания, друг моего отца и мой приятель. Пафнутий Осипович что хотел, то и творил с людьми. Захочет, чтобы плакали, — плачем.
По древним крюковым нотам рыдательно выпевал он страшные вопли покаянных opus'ов Ивана Грозного:
По той же нетемперированной нотации, дающей такой простор художнику-исполнителю, с пергаментов XV века пел Пафнутий Осипович эллинистические оды с припевами «Эван, эво»:
Старые манускрипты, разбросанные на Севере, были преимущественно светского содержания. Это — «антологии», «диалоги», «мелисса», «хроники» — литература античная и эпохи Возрождения. Каждый такой литературный жанр исполнялся особой речитативной мелодией. Считалось невежеством читать «хронику» напевом новеллы из пролога.
Глухая бабка умиляется, бывало, на внука, вычитывающего что-то приятелю из древней книги, а книга-то «Семидневец» («Гептамерон» — родной брат «Декамерона).
Весной побежим с Пафнутием Осиповичем в море. Во все стороны развеличилось Белое море — пресветлый наш Гандвик. Засвистит в парусах уносная поветерь, зашумит рассыпаясь крутой взводень, придет «время наряду и час красоте». Запоет наш штурман былину:
Кончит былину богатырскую, запоет скоморошину... Шутит про себя:
— У меня уж не запирается рот. Сколько сплю, столько молчу. Смолоду сказками да песнями душу питаю.
Поморы слушают, как мед пьют. Старик иное и зацеремонится:
— Стар стал, наговорился сказок. А смолоду — на полатях запою, под окнами хоровод заходит. Артели в море пойдут, мужики из-за меня плахами лупятся. За песни да за басни мне с восемнадцати годов имя было с отечеством. На промысле никакой работы задеть не давали. Кушанье с поварни, дрова с топора — знай пой да говори... Вечером народ соберется, я засказываю. Мужиков людно сидит, торопиться некуда, кабаков нет. Вечера нехватит, ночи прихватим... Дале — один по одному засыпать начнут. Я спрошу: «Спите, крещеные?» — «Не спим, живем! Дале говори...»
Пафнутий Осипович мастер был столярничать, плотничать, шорничать. С топором в руках «читает» он технологию дерева, и благодаря тому, что всякое его объяснение было поэмой, оно вкоренялось на всю жизнь.
Таков был учитель наш Пафнутий Осипович. Старик не дожил до революции, открывшей беспредельные горизонты его ученикам.
В наши дни знание древних эпических песен упало и на Севере, но сказку-новеллу услышите еще и от старика и от молодого[1]. Кроме исконных сюжетов, молодежь русифицировала, обработала на говоре и сказки Гриммов («Ганс и Трина», к примеру, обратились в «Окулю и Омелю»), и романы Дюма и Гюго. Прочитанная и понравившаяся мелодраматическая повесть непременно будет жить в устном пересказе женщин. Героический, приключенческий роман включат в репертуар мужчины. В устном пересказе фабула приобретает сжатость, четкость. Полностью, по законам устной речи перекраивается архитектура книжного произведения, меняется язык.
Один малограмотный заводский сказочник вАрхангельске показал мне том переводного романа XVIII в. «Родольф или пещера смерти»: