Апокриф Аглаи - Страница 28
4
На следующий день Адама разбудила прямо-таки парализующая радость: с минуту он не мог вспомнить, что, собственно, произошло, не мог шевельнуться, лишь смотрел на солнце в щели между тяжелыми зелеными оконными шторами, а потом перед глазами его вдруг возникла Лилиана, и он вскочил в панике, потому что не помнил, куда положил листок с телефоном, но он лежал на ночном столике около лампы. В комнату вошла мать, неся, как обычно, ромашковый чай, – она всегда безошибочно угадывала момент, когда он открывал глаза, а если иногда ему удавалось тихонько дойти до ванной, то прежде чем он успевал закрыть дверь, в комнате матери скрипела кровать и раздавался ее огорченный голос: «Почему ты меня не разбудил?» Но сегодня хорошего настроения не было и в помине, губы у матери были поджаты, она безразличным взглядом скользнула по ночному столику, поставила поднос с кружкой на листок и, не произнеся ни слова, вышла. Таков был ее метод выражать неодобрение. Адаму он был известен с давних времен: никакого крика, скорее, суровое молчание, которое в детстве доводило его до слез, а уж если и произносились какие-то слова, то только тихим, чуть-чуть свистящим голосом, как будто она напоминала ему, что здоровье у нее слабое, родила она его поздно и в любую минуту может умереть. Адам сел на кровати и взял кружку; он столько раз слышал, что артист, чья жизнь неотделима от волнения, должен следить за своими нервами и ромашковый отвар, с которого он уже многие годы начинал день, должен был оказать терапевтическое, успокаивающее воздействие, но сейчас с каждым глотком он ощущал растущее напряжение, а не спокойствие. Действительно ли он так ранил мать? Адам направился в ванную, прошел мимо отца, который уже год как был на пенсии и передвигался по квартире по стенке, словно собственная тень; сегодня отец был печален, на сына посмотрел с укором и прошел в кухню – обычно в это время оттуда доносились разговоры родителей, но сегодня в доме стояла глухая тишина. Под душем к Адаму вернулась уверенность в себе; он торопливо вернулся в свою комнату, оделся – было без нескольких минут девять, и, значит, мать дала ему сегодня поспать подольше (подумал он с благодарностью). Адам сел завтракать. Мать искала в сумке ключи, готовая уже отправиться в Академию.
– Ты меня очень огорчил, – внезапно произнесла она.
– Мамуся, ну в чем дело? – Адам попытался рассмеяться. – Мне уже двадцать пять лет.
– И я вижу, что сейчас ты пытаешься все эти двадцать пять лет загубить. Через двенадцать дней ты должен быть в наилучшей форме. Ты думаешь, такие ночи не отзываются на организме?
Адам опустил голову над тарелкой с овсянкой.
– Какие «ночи»? – пробормотал он. – Просто один раз я вернулся чуть позже.
– Ты даже не предупредил меня. – Она ладонью прикрыла глаза. – Ушел днем, и я даже не знала, где ты. – Отец, который сидел в углу и читал газету, вскочил и скрылся в своей комнате. – Бедному отцу пришлось успокаивать меня. Ты хочешь нас убить? Я тебе уже больше не нужна? Ой сынок, сынок. – Мать закрыла сумку и вышла, не дожидаясь ответа.
Адам отодвинул тарелку. Все это было так примитивно, так прозрачно: пробудить чувство вины, сказать о смерти – он столько уже лет слышал это, и столько же лет это действовало; он отдавал себе отчет, что отец тяжело болен, что мать посвятила им всю жизнь («Хотя, в сущности, – теперь уже цинично подумал он, – кем еще она могла бы быть? Значит, цинизм, сразу же выныривает отвратительный цинизм», – тотчас же укорил он себя). Когда он исполнял ее желания, она отвечала ему сердечной, почти истеричной ласковостью, к которой он привык, и, наверное поэтому, когда мать отказывала ему в ней, это причиняло ему страдания гораздо большие, чем что-либо другое. Обида матери, ее надменная холодность, несколько минут или часов обращения с ним как с пустым местом – он вспоминал это как самый страшный кошмар детства. Как-то – он учился еще в восьмилетке – в семнадцать часов по телевизору транслировали футбольный матч, о котором говорил весь класс, но это было время его упражнений; усаженный за рояль, который тогда появился в их квартире вместо пианино, он чувствовал себя униженным, стал намеренно ошибаться и злился. «Сегодня она единственный раз могла бы уступить», – думал он, и это было словно мания, и Адам уже не знал, нарочно он не попадает по клавишам или руки у него окостенели от злости; тут мать неожиданно встала, молча включила телевизор и вышла, а он эти полтора часа проплакал, убежденный, что она уже больше никогда не вернется. Да, он был послушным ребенком, хотя годы шли, и только теперь он понял, что прозевал какой-то момент, после которого уже не должна была продолжаться эта странная, основанная на любви и страхе связь. Он встал из-за стола и заглянул в отцовскую комнату.
– Тебе не кажется, что мама несколько преувеличивает? – спросил он с порога.
Отец сидел в высоком кресле, обитом зеленым бархатом. Он положил газету на колени и сдвинул очки к кончику носа.
– Входи, сынок. Сядь. – И уже заранее было понятно, что отец так не считает. Но отступить уже было невозможно. – Жизнь со стариками, а мы оба с мамой старые, – произнес отец усталым голосом, – наверное, требует самоотречения. И в то же время мы оба с тобой обязаны отдавать себе отчет, что никогда и нигде не встретим никого, кто бы так желал нам добра, как Реня. Ты не должен ранить ее.
Адам раздраженно дернулся на стуле.
– Но я пришел в начале второго. Что в этом страшного? Я уже не ребенок.
– Возможно, все дело в этих нескольких минутах. И кстати то, что ты так на это упираешь, наилучший довод за то, что ты не чувствуешь себя вполне взрослым. Моих родителей уже давно нет в живых, но мне бы так хотелось сказать: да, я ребенок. – У отца дрогнул голос. – Знаешь, иди лучше поиграй. Я скажу маме, что ты сел за рояль сразу же после ее ухода. Так мы лучше всего ликвидируем последствия того, что произошло. – Отец снова взял газету: знак, что аудиенция закончена.
Следующие часа два Адам просидел над клавиатурой и хоть убеждал себя, что все это смешно и не заслуживает внимания, чувствовал, что играет хуже, – может, и впрямь одна недоспанная ночь способна так повлиять? Даже остинато в скерцо прозвучало как-то неуверенно; злой на себя, он поставил, как бы в унижение, перед носом метроном, но нет, темп был верный, это с утонченностью его пианиссимо было что-то не так; потом ко всему прочему он нажал на соль вместо фа и даже рассмеялся от этого, и отец, как раз направлявшийся в кухню за очередной бутылкой минеральной воды, заглянул к нему в комнату, но тут же без единого слова вышел. То был, наверное, переломный момент, смех помог ему; Адам вспомнил анекдот про Иоанна XXIII, рассказанный ему перед каким-то экзаменом профессором Ц.: «Джованни, – сказала Папе Пресвятая Дева, явившись ему в бессонную ночь перед инаугурацией на Соборе, – ну не воспринимай ты это так серьезно», – и теперь он уже играл без ошибок, словно до той поры ему просто снился кошмар перед выступлением. А тут как раз вернулась мать: услышав, что он играет, она встала у него за спиной и ласково погладила по голове – прощение получено, все возвращалось на круги своя. Вот только в этот момент Адам подумал о листке с номером Лильки, и до него дошло, что он совершил ошибку, что должен был позвонить раньше, когда они были только вдвоем с отцом. Чтобы сделать матери приятное, он сыграл «Танец невылупившихся цыплят» из «Картинок с выставки» Мусоргского, а потом еще раз, но уже явно дурачась, в манере тапера в кабаке. Мать заглянула в комнату и рассмеялась: «Обед». И тем не менее ему нужно было позвонить.
Наверное, никогда прежде и никогда после мать не приглядывалась во время обеда к нему с таким напряженным вниманием. Адам видел, что она нервничает, что следит за тем, как он режет котлету, внимательно регистрирует, как подносит вилку ко рту, – не быстрее ли, чем обычно, без труда ли глотает. Не отводит ли глаз. «Как будто я больной, – мелькнуло у него в голове, – тяжелобольной». Уж не чувствовала ли она, что на этот раз мир установился хрупкий и иллюзорный, что незначительное происшествие, тот факт, что он забыл – а он действительно забыл – предупредить, что вернется позже, привело их любовь, такую, какую они знали столько лет, на грань исчезновения? Мать рассказывала какие-то истории, принесенные из деканата, спрашивала, не хочет ли кто добавки, – как обычно, – и тут вдруг выяснилось, что она принесла пончики. «Смирилась», – понял Адам. Теперь уже ничто не было таким, как прежде.