Антон Чехов. Роман с евреями - Страница 15
«…Романтические чувства в зародыше, человеческие столкновения миниатюрны…».
К 1893 г., например, относится такая сентенция Волынского, позволяющая, на наш взгляд, вполне обоснованно усомниться в его умственных способностях: Чехов для него «симпатичный талант, страдающий скудостью идей, замыслов, с небольшим запасом наблюдений в определенном направлении, без широкой психологической перспективы…».
И потом не лучше:
«Но мы не рады за г. Чехова. В мещанстве суждений погибель для таланта»;
«…таланливый новеллист невольно обнаруживал тайну своей внутренней несостоятельности…».
Может показаться, что набор этих высказываний принадлежит человеку вовсе без царя в голове, но столь глубокое непонимание Чехова случается и поныне. Совсем недавно один из литераторов, вознесенных на Олимп столкновением спецслужб двух конкурирующих систем решил наконец с высоты этого своего Олимпа поделиться с читателями впечатлениями от прочтения Чехова. Среди многочисленных претензий к прочитанному есть, например, и упреки в том, что «слов исконных, корневых, ярких русских — у Чехова почти не бывает», или в том, что он находится «как будто у важного стержня жизни, а не на главном. (А Достоевский всегда на главном)», и т. д., и т. п. Казалось бы, в конце XX века можно бы и понять, что Чехов — писатель русскоязычный и работавший на российском материале, ибо другого у него не было, но принадлежал он всему миру и мировой литературе, для которой проблем, «главных» для Достоевского-идеолога, не существует вовсе, поскольку в большинстве своем они есть лишь проявления писательской нескромности и претензий. Это не я придумал, это сказал он сам раз и навсегда:
«Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Мережковский еще в 1908 г. сказал: «У Чехова «приятие» России вытекает из приятия мира…» А новейшие учителя словесности и философии, и незваные бородатые пророки пытаются удержать его в «усадьбе», именуемой «Россия», а еще бы лучше — в трех аршинах, чтобы не смущал. Их слух ласкает нелепая фраза умирающего гения, суть которой в том, что русское говно, оказывается, гораздо лучше немецкого, не говоря уж об итальянском или французском…
Но причины непонимания, а вернее — неприятия Чехова политиканом-националистом, с одной стороны, и жрецом «чистого» искусства, с другой, — различны, и почти не менявшееся с годами восприятие Волынским чеховского творчества вызывает искреннее недоумение. Волынский, всю жизнь мечтавший об открытии нового литературного гения, так до конца своих дней и «не заметил» этого гения в Чехове, о чем свидетельствуют его слова, сказанные в 1923 г. незадолго до смерти: «…искусство зеленело в нем, незатуманенное рассудочностью, чистое, светлое, глубоко-местное, глубоко-временное, в закатный час российской общественности». Вторая часть этого странного высказывания столь же неверна, сколь точна, удивительно точна и глубока первая его часть…
Отметим, что это говорилось уже тогда, когда слава и влияние Чехова завоевывали мир, прокладывая путь новой прозе и драматургии от Японских островов до американской глубинки. Видимо, чтобы предугадать такое развитие событий, нужно было самому быть гением, таким, например, как Лев Толстой, сказавший о Чехове, не затрудняя себя доказательствами, простую истину:
«Чехов… это был несравненный художник. Да, да. Именно несравненный…И достоинство его творчества то, что оно понятно и сродно не только всякому русскому, но и всякому человеку вообще.
Он был искренним, а это великое достоинство…
И благодаря искренности его, он создал новые, совершенно новые, по-моему, для всего мира формы письма, подобных которым я не встречал нигде!
Я повторяю, что новые формы создал Чехов, и, отбрасывая всякую ложную скромность, утверждаю, что по технике он, Чехов, гораздо выше меня (15 июля 1904 г.)».
В литературе — в прозе, поэзии, драме — существует свой «гамбургский счет», который ведут те, кто этой литературой живет. В этом негласном соревновании одна строка может перевесить многие тома, и, зная об этом, невозможно объяснить, как тот же Волынский не мог понять, что духовно-жизненной энергетики, сконцентрированной, например, в чеховском рассказе «На пути», хватит на несколько тургеневских романов, а «Палата № 6» вполне сопоставима с «Братьями Карамазовыми». Но он, увы, этого не понимал. И Чехов, и Толстой — это были Гулливеры в стране лилипутов. Друг друга они видели ясно и четко, а копошившиеся и до сих пор копошащиеся у их ног лилипуты делают свои выводы по шнуркам на их ботинках, не в силах разглядеть их Лица даже с расстояния в двадцать, пятьдесят или сто лет.
Тем не менее «взаимоотношения» Чехова и Волынского иногда становятся объектом литературоведческих исследований, хотя никаких таких взаимоотношений по сути дела не было. Волынский в виде Флексера, вернее под кличкой «Филоксера», появляется в чеховских письмах с мая по декабрь 1891 г. четыре раза и не в качестве серьезного критика, а как досадное организационное препятствие в деловых взаимоотношениях с редакцией «Северного вестника»: «Ах, Глинский, Глинский! Давно ли он был у меня и с высоты своего редакторского величия предлагал мне писать у него, обещая помещать даже мои маленькие рассказы? Ах, Гуревич, Гуревич! Наверное его подбили Флексер и бабы!» (А.Суворину, 13 мая 1891 г.).
«М-elle Гуревич и М-r Филоксера ничего не сделают из «Северного вестника»; они внесут в него дух еврея-философа, ими переведенного, но не внесут его мудрости и таланта; чесночным духом и ограничится дело» (А.Суворину, 18 мая 1891 г.).
«Была у меня издательница «Сев. вестника» Гуревич. Девица добрая и образованная, но не журнальная. В литературных делах она так же мало смыслит, как испанец в русских мужиках. Бранила Михайловского, а я, видя в этом влияние Филоксеры, хвалил» (А.Суворину, 26 ноября 1891 г.).
«Гуревич не дала аванса. Какова? Я не огорчился, конечно, но ее-то положение! Нет денег у бедняжки, а в типографию надо, за бумагу надо, авторам надо, Филоксере надо…» (А.Суворину, 3 декабря 1891 г.).
Вот и все «взаимоотношения».
К этим документальным свидетельствам добавляются несколько смутных воспоминаний. Два из них принадлежат самому Волынскому — о беседе или споре в редакции «Северного вестника» и о случайной встрече на улице возле Малого театра. Волынскому запомнилось внимательное и доброжелательное отношение к нему Чехова, с интересом слушавшего, в частности, его богословские рассуждения.
Третье воспоминание содержится в заметке одессита С.Гольдельмана, появившейся после смерти Чехова. Вряд ли добрые слова Чехова о Волынском переданы там достаточно точно, так как приписываемые ему высказывания лишены присущей Чехову сдержанности. Но не исключено, что они отражают какие-то реальные настроения Чехова, всегда принимавшего сторону «слабого», а Волынского тогда, в начале XX века, поносили многие антисемитские издания и, конечно, «Новое время», где резвился Буренин, не щадивший в тот период и самого Чехова, уже порвавшего с этой газетой.
Имена Волынского и травившего его несколько десятилетий Буренина связывает и такой эпизод, который мог бы послужить Чехову сюжетом для небольшого рассказа: на своем восьмом десятке Буренин, отойдя от дел, доживал свой век в голодном и холодном послереволюционном Петрограде. Там же пытался найти себя в новом «социалистическом» мире не сумевший эмигрировать Волынский. Постепенно он как-то вписался в новую жизнь, издавал книжки, работал в театре «Габима», и тогда же почти нищий Буренин стал вдруг получать анонимную помощь. Только после смерти Волынского в начале июля 1926 г. выяснилось, что помощь исходила от него. Буренин был потрясен открывшейся ему правдой, и через месяц с небольшим ушел следом.
По-видимому, некоторые размышления о Волынском, более глубокие, чем те, что были высказаны в письмах Суворину, помогли Чехову определиться в давно волновавшем его вопросе о конфессиональной принадлежности человека и выделить в нем «внешнюю» сторону: «Да разве такие слова, как православный, иудей, католик, служат выражением каких-нибудь исключительных личных достоинств, заслуг? По-моему, величать себя православным волей и неволей должен всякий, у кого это слово прописано в паспорте. Веруете Вы или нет, князь мира Вы или ссыльнокаторжный, Вы в обиходе все равно православный. И Соловьев вовсе не брал на себя никаких претензий, когда отвечал, что он не иудей и не халдей, а православный…» (А.Суворину, 18 ноября 1891 г.).