Антология советского детектива-37. Компиляция. Книги 1-15 (СИ) - Страница 674
— В нашей колоде, как бы ее ни тасовали, Федор Зяпин был не иначе, как козырной туз. То, что иные делали по приказу и из страха, он сам выискивал.
Пельц охотно, в подробностях, подтвердил и показания Ахрещука.
Осокин смог убедиться еще раз в том, что Зяпин к своему предательству скатился, очевидно, не случайно, не в силу каких-то неотвратимых обстоятельств, а вполне сознательно, как откровенный наш враг. Для такого и застрелить свою жену двумя выстрелами в упор, если только она встала на его пути, было, конечно, делом плевым.
До сей поры Осокин воспринимал фашизм весьма отвлеченно, по-книжному, как бы со стороны. Для него со школьных лет стало аксиомой, что фашистская идеология человеконенавистничества породила и нелюдей, посягнувших на нашу землю, злобных и коварных в достижении своих преступных целей, и верных их прислужников-пре-дателей всех мастей. Но одно дело, когда это только представляешь умозрительно, а другое — когда пришлось столкнуться с ними лицом к лицу… '
От одной мысли о том, что творили эти палачи с простыми, ни в чем не повинными советскими людьми, у Осокина невольно кулаки сжимались. Но, как следователь, права на проявление собственных эмоций он, конечно, не имел. Всячески сдерживал себя на допросах Ахрещука, Михайличенко и Пельца, даже голоса не. повышал.
Еще большим испытанием теперь виделась ему и предстоящая новая встреча с Зяпиным, который, конечно, еще пребывал в полной уверенности, что истинное его лицо не раскрыто.
Не помешало бы до встречи с ним яснее понять и то, что же его толкнуло на измену.
Месть? Осокину пришлось читать не только художественные повествования и публицистические статьи о власовцах, о карателях и о фашистских прислужниках немцев, но и отчеты о судебных процессах над ними. Как раз там это чувство мести чаще всего и выступало на первый план, когда заходила речь о предательстве кулацких сынков, всяких отщепенцев и бывших уголовников. Ну а Зяпин, кто он, почему переметнулся к немцам?
В этом Осокину еще только предстояло разобраться.
19
Осокин вернулся в Озерницк ночью, утром поспешил к прокурору. Ему не терпелось поделиться добытым материалом и своими мыслями с Русановым. Но прокурор оказался в отъезде, его вызвали на совещание в область, а заместитель Новиков готовился к обвинительной речи на довольно сложном судебном процессе и заперся в кабинете, не принимая никого.
Тогда Осокин пошел к Лотинцеву и под его началом, оперируя лишь показаниями допрошенных свидетелей, составил фоторобот Фогта. Получился довольно неприятный тип, с проплешиной, широкоскулый, горбоносый. За отсутствием фотокарточки Скулана — Фогта пока что для его розыска мог сгодиться и такой фоторобот.
В тот же день Осокин встретился и со своим подследственным, все еще числившимся в следственном изоляторе под фамилией Охрименко.
Он прошел курс лечения, раны зажили, и оказалось, что из тюремной больницы его уже перевели в общую камеру.
Так что перед Осокиным теперь сидел все еще Охрименко, точнее говоря, человек, воображающий, что, как и прежде, его принимают за него. К этой встрече он явно готовился и, судя по всему, от игры в беспамятство отказываться не собирался. Заговорил он первым:
— Давненько вас не было, гражданин следователь! Почему волынку тянете? Почему дело не передаете в суд? Нет больше моей мочи терпеть!
— Следствие имеет законом установленные сроки, мы их не нарушили!
Пока Осокин избегал обращения к подследственному по имени и отчеству, да и по фамилии тоже. Ему трудно было назвать его и Зяпиным, ибо не было никакой уверенности, что и эта фамилия подлинная. Осокин пристально его разглядывал, пытаясь найти хотя бы какую-то черточку, которая могла бы прояснить этот характер.
Комендант перехватил пристальный его взгляд и спросил:
— Что это вы на меня воззрились, гражданин следователь, будто бы в первый раз видите?
— Воззрился! — подтвердил Осокин. — Никак не пойму вас до конца…
И опять Осокин никак его не назвал.
Комендант усмехнулся.
— Я и сам себя не очень понимаю, а где уж понять меня кому-то постороннему…
Все так же, не сводя пристального взгляда с подследственного, Осокин продолжал:
— Вы сложный человек, по-видимому, вам не чужда и определенная логика, а я вот со своей логикой никак не могу понять: за что вы убили свою жену? В этом вопросе все ваши показания пока лишь откровенное вранье. Но поверьте мне, до истины мы все же докопаемся, хотя и без того суд уже может рассматривать ваше дело.
— Вот и судите!
— За что? — коротко спросил Осокин.
Вопрос его явно насторожил коменданта. Осокин внимательно приглядывался к каждому его жесту, к выражению лица и глаз. Сейчас вот он объявит о Зяпине. Внезапное обличение очень часто вызывает эмоциональные переживания у допрашиваемого, внутреннее волнение должно получить и какое-либо внешнее отражение.
— За что судить? — переспросил Осокин. — За убийство жены и только? Или есть и еще что-то, за что вы не ответили по закону?
— Я не Черкашин и не воровал! — поспешил с ответом комендант. В чем-то его внутреннее волнение обнаружилось. Хотя бы в поспешности его ответа и в том, как он спрятал глаза, уставившись в пол.
— За воровство мы вас судить не собираемся. До воровства ли? Должен поделиться с вами весьма интересной новостью. Действительно, мы давненько, как вы выразились, не встречались, но совсем не потому, что о вас забыли. Я лично все это время очень даже помнил о вас. Побывал я в деревне Ренидовщине, на родине Прохора Акимовича Охрименко…
Сказав это, Осокин не сводил глаз с подследственного. Однако тот своего волнения ничем не обнаружил, как и на первых допросах, глаза его были непроницаемы. Но как раз это деланное безразличие и могло быть выражением его волнения, точнее говоря, внутреннего напряжения.
— Ренидовщина опустела, — продолжал Осокин. — Всего-то осталось три домика… От дома семейства Охрименко сохранился только фундамент. Постоял я и у памятника, который соорудили пионеры семье Акима Петровича Охрименко, его родителям и детям. Между прочим, на мемориальной доске этого памятника помянут и его сын Прохор Акимович Охрименко, которого убили фашисты в сорок третьем году…
Комендант поднял глаза на Осокина. Все таким же непроницаемым оставался их взгляд.
— Это почему же пионеры поспешили меня похоронить? Не бывал я после войны дома… Ни к чему было и не к кому!
Но Осокин, никак не отреагировав на это, спокойно продолжал:
— Поговорил я с местными жителями, с теми, кто пережил оккупацию, повстречался с одним бывшим партизаном. Ему я вашу фотографию предъявил, полагая, что вы и есть Прохор Акимович Охрименко… Очень бурную получил в ответ реакцию. По этой фотографии и другие признали, что вы вовсе не Прохор Охрименко, а Федор Зяпин, немецкий цугвахман…
Подследственный не пошевелился, только изобразил на лице кривую ироническую усмешку.
Как бы не замечая этого, Осокин продолжил:
— Столь великое горе вы принесли этим людям, что и передать трудно! Их буквально трясло, когда они рассматривали вашу фотографию…
— Что это значит?!
— Вы не хуже моего понимаете, что это значит! Не надо притворяться, и очередное вранье вам ничем не поможет. Вас уверенно опознали как Федора Зяпина. Разве мало этого?
Охрименко усмехнулся.
— Не для протокола, гражданин следователь! Не для протокола… Вот когда вы назовете мое настоящее имя, тогда поговорим по душам…
— Прохором Охрименко я вас уже никогда не назову!
— А на Федора Зяпина я не откликнусь!
20
— Так что же выходит, за ним осталось последнее слово? — упрекнул Русанов, когда Осокин во всех подробностях пересказал содержание разговора с подследственным.
— Ну нет! — возразил Осокин. — Я теперь уверен, что последнее слово останется за нами. Нисколько в этом не сомневаюсь. То была разведка боем!