Анна-Вероника - Страница 12
Песнь о дамах и о даме моего сердца
Признаю, оно незрелое. Но пусть это стихотворение откроет Вам мою тайну. Все плохие стихи — этот афоризм, кажется, принадлежит Лангу[4] — написаны в минуту глубокого душевного волнения.
Дорогая моя мисс Стэнли, когда мы беседовали с Вами в то утро о работе, политике и тому подобных вещах, весь мой внутренний мир бурно восставал против них. Мы коснулись тогда вопроса, следует ли Вам иметь избирательные права, и мне вспомнился наш разговор в предыдущую встречу о Ваших планах пойти по стезе медицинской профессии или поступить на государственную службу, как это делают сейчас некоторые женщины, а внутри меня все кричало: «Вот она, королева твоих грез!» И мне так захотелось, сильней, чем когда-либо, взять Вас на руки, назвать своей, унести и оградить Вас от всех трудностей жизни и передряг. Ибо я твердо убежден, что назначение мужчины — оберегать женщину, защищать ее, руководить ею, трудиться для нее в поте лица, стоять на страже и сражаться за нее с целым миром. Я хочу быть Вашим рыцарем. Вашим слугой. Вашим защитником. Вашим — я едва дерзаю написать это слово, — Вашим супругом. Итак, отдаю себя на Вашу милость. Мне тридцать пять лет, я немало колесил по свету и познал цену жизни. Мне пришлось выдержать жестокую борьбу, чтобы подняться по служебной лестнице — я был третьим в списке из сорока семи, — и с той поры я почти каждый год продвигаюсь вперед на широком поприще общественного служения. До встречи с Вами мне не пришлось встретить ни одной женщины, которую я смог бы полюбить, но Вы открыли мне такие глубины моего существа, о которых я даже не подозревал. Если не считать нескольких вспышек страсти в ранней молодости, естественных для человека пылкого и романтического и не оставивших пагубных последствий, — вспышек, за которые, если судить по законам справедливости, никто не смеет бросить в меня камень и которых я, со своей стороны, нисколько не стыжусь, — я предстаю перед Вами человеком чистым, не обремененным никакими обязательствами. Я люблю Вас. Кроме жалованья, я получаю доход от надежной собственности и имею виды на увеличение моего состояния благодаря тетушке, поэтому у меня есть возможность предложить вам жизнь многообразную и утонченную — путешествия, книги, увлекательные беседы и общение с кругом даровитых, выдающихся, мыслящих людей, с которыми меня свела моя литературная работа и о которых Вы, встречаясь со мной только в Морнингсайд-парке, вряд ли имеете представление. Я занимаю неплохое положение не только как поэт, но и как критик и состою членом одного из самых блестящих наших клубов, где я обедаю и где встречаются для самых непринужденных и приятных бесед государственные деятели, художники, скульпторы, преуспевающие представители богемы и вообще аристократическая интеллигенция. Это моя истинная среда, и я не сомневаюсь, что не только Вы стали бы ее украшением, но и она Вам бы очень понравилась.
Мне крайне трудно писать это письмо. Я хочу сказать Вам так много и о вещах столь различных, что невольно теряюсь, письмо получается сумбурным, и я не уверен, что мне удалось передать чувство, которое жило бы в нем как основной мотив. Я сознаю, что оно похоже на свидетельство, или прошение, или что-нибудь в этом роде, но поверьте, я пишу его со страхом, с дрожью, с замиранием сердца. В мозгу моем теснятся образы и мысли, которые я втайне лелеял, — мечты о совместных путешествиях, безмятежных завтраках в каком-нибудь уютном ресторанчике, о лунном сиянии и музыке, обо всей романтике жизни, о том, чтоб видеть Вас одетой, как королева, — Вы сверкаете в блистательном обществе, и Вы моя, Вы ухаживаете за цветами в старом саду, в нашем саду — в Сэррее сдаются внаем прелестные коттеджи, а небольшая моторная лодка мне вполне по средствам. Говорят — я уже приводил эти слова, — что все плохие стихи написаны в минуты сильного душевного волнения, но я уверен, что слова эти в равной мере относятся к неловко сделанному предложению руки и сердца. Мне не раз приходило на ум, что легко пишет стихи только тот, кому нечего сказать. Пример тому Броунинг. И как могу я высказать в одном коротеньком письме все то обилие желаний, накопившихся почти за шестнадцать месяцев — это я узнал, обратившись к своему дневнику, — с того дня, когда Вы завладели моими мыслями, с того веселого пикника в Сарбитоне, когда мы мчались с Вами в лодке и обогнали другую. Вы правили, я греб. Фразы спотыкаются и подводят меня. Но меня не огорчает, если даже я смешон. Я человек решительный и до сих пор всегда добивался того, чего хотел, но я никогда еще ничего так горячо не желал, как желаю Вас. Это совсем другое. Мне страшно оттого, что я люблю Вас, и одна мысль о возможном отказе причиняет мне боль. Если бы я любил Вас не так пламенно, я, может быть, завоевал бы вас одной только силой своего характера — мне говорили, что по своей природе я принадлежу к типу людей властных. Я почти всегда достигал успеха благодаря какой-то неудержимой энергии.
Что ж, то, что я хотел, я высказал, хоть и нескладно, коряво, сухо. Но мне надоело рвать письма, и я не надеюсь изложить свои мысли лучше. Мне не доставило бы особого труда написать красноречивое письмо, если бы речь шла о чем-нибудь другом. Но ни о чем другом я писать не хочу. Позвольте же задать Вам главный вопрос, вопрос, который мне не удалось задать в то утро. Согласны ли Вы стать моей женой, Анна-Вероника?
Искренне преданный Вам — Хьюберт Мэннинг».
Анна-Вероника прочла письмо, ее взгляд был серьезен, внимателен. По мере чтения интерес возрастал, исчезало чувство какой-то гадливости. Она дважды улыбнулась и совсем не зло. Потом вернулась к началу, перелистала страницы и некоторые фразы прочитала вторично. Наконец она погрузилась в раздумье.
«Странно! Видимо, придется написать ответ. Как это не похоже на то, что тебе рисует воображение», — подумала она.
Сквозь стекла теплицы она заметила тетку, которая с самым невинным видом появилась из-за кустов малины.
— Нет уж! — воскликнула Анна-Вероника и, поднявшись, быстрым, решительным шагом направилась к дому.
— Я погуляю и вернусь не скоро, тетя, — сказала она.
— Одна, дорогая?
— Да, тетя, мне надо многое обдумать.
Глядя вслед Анне-Веронике, задумалась и мисс Стэнли. Ее племянница слишком требовательна, слишком уверена в себе и хладнокровна. В эту пору жизни ей бы следовало быть мягче, ласковее и не такой скрытной. Она как будто не испытывает тех чувств и волнений, какие должна испытывать девушка ее возраста и в ее положении. Мисс Стэнли, размышляя, шла по дорожкам, как вдруг по дому и саду разнесся громкий стук захлопнутой Анной-Вероникой парадной двери.
— Хотела бы я знать… — произнесла мисс Стэнли.
Она долго разглядывала шпалеру высоких штокроз, словно в них искала ответа. Затем вошла в дом, поднялась наверх, помедлила на лестничной площадке и, слегка запыхавшись, но с большим достоинством, отворила дверь и переступила порог комнаты Анны-Вероники. Это была аккуратная комната, производившая впечатление деловитости, с письменным столом, удобно поставленным около окна, и этажеркой, увенчанной черепом свиньи, колбой с заспиртованной лягушкой и стопкой тетрадей в глянцевитых черных обложках. В углу стояли две хоккейные клюшки и теннисная ракетка, а развешанные на стенах автотипии свидетельствовали о склонности Анны-Вероники к искусству. Но не эти предметы привлекли внимание мисс Стэнли. Она направилась прямо к гардеробу и открыла дверцу. Там, среди обычных туалетов Анны-Вероники висело узкое платье из красного холста, отделанное дешевой серебряной тесьмой — совсем короткое, — оно, наверное, не прикрывало даже колен. На этот же крючок был накинут явно относящийся к костюму черный бархатный корсаж. И еще один предмет, который, несомненно, служил дополнением к юбке.