Анкета - Страница 11
И не могло обойтись: ведь я не просто обвинил учительницу в неумении рассказывать, я обвинил ее в неумении рассказывать о Родине! Тут уж не о воспитательном моменте приходится думать, а о собственном спасении — любыми средствами. А так как взрослость над детскостью чувствует свое безусловное превосходство, то, защищаясь, не прибегает к лишнему остроумию, а действует обычно примитивно и грубо. Учительница не стала доказывать мне, что она рассказывает о Родине интересно, зачем, это и так понятно! — она просто сказала зловеще:
— Так!.. Завтра придешь в школу с родителями. А пока — марш из класса!
И добавила мне в спину — чтобы было страшнее мне и всем остальным:
— Посмотрим, кто такое чудо воспитал!
Я вышел из класса, горюя так беспросветно, как могут только дети горевать, впервые столкнувшиеся с большим горем, которого они ни умом, ни душой не могут осилить. Взрослые люди, привыкшие к чересполосице жизни, пошло шутят, что она, дескать, как зебра — полоса черная, полоса белая — и т. д. (Попирая этим самым очевидный для меня закон непрерывности и нераздельности Прошлого, Настоящего и Будущего — лично я одновременно существую во всех трех временах.) Но детский разум не в силах постичь — почему!? Еще недавно, совсем недавно было так хорошо, я щурился на солнышко сквозь желтые березовые листья — и вдруг все безвозвратно рухнуло и стало все плохо. Почему?
Один я, один я виноват — и даже не перед учительницей, эта вина уже забылась, там уже все кончено, страшнее то, что ожидает впереди — разговор с мамой, с Софьей Дмитриевной. Да и сестра Надежда очень огорчится.
Я еле дождался, когда мама вернется с работы. Я сказал, что ее просят прийти в школу. У меня не хватило мужества объявить причину. Сказал: зачем-то.
— Может, какое пособие в связи с тем, что ты сирота от умершего отца-фронтовика? — задумчиво спросила мама.
— Не знаю, — сказал я.
— Напроказил что-нибудь, — сказала сестра. — Давай, мам, я схожу.
— Нет, уж я сама.
…Мы с мамой пришли в школу за полчаса до первого урока.
Учительница — чуть позже.
Она пригласила маму сесть и спросила ее участливо:
— Ну, что будем делать? Только начал учиться, а уже такие фокусы.
— Какие фокусы? — спросила мама, и глаза у нее стали растерянными.
— На уроках невнимателен, отвлекается, вялый, безынициативный. Я понимаю, вам одной трудно с ним. Да еще работа сменная, тяжелая, устаете, — сказала учительница, откуда-то все зная о нашей семье.
— Работа, да… — сказала мама.
— Но все-таки контролировать нужно. Особенно концентрацию внимания. Это нужно контролировать. Умение выполнять задания, не отвлекаясь. Понимаете? Нужен контроль.
Помню, как до щипания в глазах осенило меня чувство благодарности к учительнице. Она, умная и благородная, не стала вдаваться в подробности, она обошлась мягкими общими словами, спасибо ей!
Но, однако, вскоре щипание прошло, и я увидел, что она говорит с мамой, как… Это трудно объяснить. Ну, словно тоже с ребенком, ребенком постарше меня, однако тоже многого не понимающим. Ему надо растолковать, разжевать и в рот положить. Или еще так с больными говорят, — добавляю я к своему воспоминанию позднейший свой опыт. И мне вдруг кажется, что мама моя этим взрослым и разъясняющим тоном учительницы унижена, и мне становится обидно и больно за нее.
— Главное, — продолжала меж тем учительница, — с него все как с гуся вода. Делаешь ему замечания, а у него даже не хватает соображения сообразить, что он другим мешает.
В тоне ее было что-то подсказывающее. И мама моя поняла.
— Извинись перед учительницей, — сказала она мне.
— Дождешься от них! — сказала учительница и стала что-то перекладывать на столе, не глядя на меня, но видно было, что ждет извинения, что хочет эту мелкую историю закончить и с миром отпустить родительницу, а ребенка продолжать учить и воспитывать в течение последующих лет.
Меня же как застопорило. Я виноват — и извиниться, может быть, должен. Но ведь и она, говорило мне мое чувство справедливости, тоже виновата. Зачем она так неинтересно рассказывает? И почему бы ей тоже не извиниться за это? Само собой, я этого не сказал, поскольку, пожалуй, не сумел бы тогда четко и просто сформулировать. Я лишь сопел и молчал.
— Ну? — сказала мама и легонько тронула мою руку.
Я молчал.
— Бесчувственный какой-то, — раздраженно сказала учительница. — Он и мать-то, наверно, не любит. Не любишь ты мать, Каялов!
Все во мне содрогнулось. Что же это за напасть такая! То меня в нелюбви к Родине обвиняют, то в нелюбви к маме! — и все это совершенно не соответствует действительности!
— Любишь ты мать, Каялов, или нет? — спрашивала учительница. И, выждав короткую паузу, удовлетворилась:
— Видите? Не любит он вас!
— Да что вы, — тихо сказала моя мама. — Он это самое…
— Никого он не любит. В классе всегда один, как сыч, на меня волком смотрит.
Я изумился. Вовсе не был я в классе один, как сыч, вовсе не смотрел я на нее волком!
— Чего набычился? — прикрикнула на меня мама незнакомым голосом. — А ну, проси прощения, кому говорят!
— Да не надо мне! — махнула рукой учительница.
— Попросит, никуда не денется! — сказала мать и шлепнула меня — никогда до этого не шлепавшая, исключая вполне дружелюбные подзатыльники, шлепнула, как маленького ребенка, которому только в заднюшку и можно вколотить какое-либо понятие. Она была заодно с учительницей — против меня. Заодно с чужой женщиной — против меня, которого знала уже столько лет. Предательство, вот какое слово появилось в моем детском уме. Легко, конечно, с высоты взрослых лет, посмеяться над запальчивостью суждений крохи, но возьмем в расчет то, что кроха этот испытал самое сильнейшее в своей маленькой жизни потрясение.
И я зарыдал, и я убежал из школы, от учительницы, от мамы, предавшей меня, я убежал, чтобы никогда больше не появиться дома и в школе, чтобы — уехать навсегда.
И я пошел на вокзал.
С одной стороны — железная дорога, а через улицу трампарк, вот где стоял — и стоит — наш старый четырехэтажный дом, принадлежащий железнодорожному ведомству. Вокзал — рядом.
Железная дорога, вокзал и привокзальная площадь были для нас, детей, местом игр и развлечений. Игры эти и развлечения были довольно убоги, это было часто просто шатание и шныряние средь массы отъезжающих, приехавших и ожидающих, а также среди жуликов, тунеядцев, алкоголиков, нищих и милиционеров и прочего обычного вокзального люда, который я уже тогда рассматривал пристально, с прирожденной внимательностью и любознательностью.