Андрей Рублёв, инок - Страница 4
– Идем!
– Не хочу. – Алексей вырвался. – Иди один, если охота. Эка невидаль…
– Да ты что, Алешка? Это ж Богоматерь!
Но молодой его не слушал, упрямо шагал обратно. Чернец, стоя на месте, смотрел то на бегущих к Ильинке, то в исчезающую средь люда спину послушника. Потом бросился догонять.
Какое-то время шли молча, свернув на Варьскую улицу. Шлепали, не разбирая, по лужам. Отрок, сердясь, дышал все громче, пока не выпалил:
– Хоть и молчун ты, Андрей, а знаю, что сказать хочешь. Что не выйдет из меня чернеца, что непокорлив я. Келарь мне все уши прозвонил этим. А разве покорливость – добро? Разве не зло это, что покоряемся татарам? Что князья перед ними спину гнут, коней ханских под уздцы водят, у стремени стоят? Да Литве отдаем один град за другим!
– Богу не захотели покориться, – тихим голосом ответил чернец, – покорились татарам и земли растеряли.
Эта тихость умирила послушника. Измарав подрясник в очередной луже, он буркнул:
– Зачем же ты за мной пошел, а не к Тютрюмову двору?
– Да затем, что твоя правда, Алешка. Не стоит монаху за толпой бежать и за зрелищем. И непокорство бывает нужно в свое время.
Отрок, тая невольную улыбку, отвернулся. И тут же встал, будто вкопанный. Из узкого проулка прямо на них вышагнул юродивый. В нечесаных, криво обрезанных волосьях застряли репьи, которыми в него бросали мальчишки. Худое голое тело было грязным, в ссадинах. Он смотрел на монаха, не замечая испуганного послушника.
– Скажи митрополиту, пусть едет на Сеньгу. – Блаженный тянул корявый палец к Андрею. – В лесу на болотах пускай умаливает Владычицу… – Из глаз его полились быстрые слезы. – А ты руками своими молись Ей!
Дав страшный и непонятный наказ, юродивый отступил в проулок и стремительно пошел прочь.
– Что он сказал, Андрей?! – молодой теребил застывшего чернеца. – Какие болота?.. Как это руками молиться?.. Да как же тебе попасть к самому митрополиту?!
– Не знаю, Алешка. – Монах зашагал вперед. – Забудь, что он сказал.
– Как забудь?! – недоумевал отрок. – Он же тебе это сказал!
– Вот я и буду помнить, а ты забудь. А то спать ночью не сможешь, – прибавил Андрей, улыбнувшись, как умел только он – одними глазами.
Дошли до конца Варьской улицы, нырявшей в ворота высокого частокола. Городьба была старая, посадский пожар и Едигеевы татары ее не затронули. Здесь Москва кончалась. За сухим рвом вилась дорога на Кулишки и дальше, в Заяузье. По обе стороны раскатанной до ям и ухабов колеи зеленели просторы, темнели перелески и слободы. От далекой слободской кузни доносился тихий перестук металла. Пели жаворонки.
Молодой искоса поглядывал на спутника.
– А правду говорят, Андрей, – решился наконец, – что ты ангелов видел?
– Пустое, Алешка. Сергий я разве, чтобы ангелов зреть? Помнишь, рассказывал тебе, как некто из троицких иноков видел однажды светозарного мужа, служившего обедню с Сергием?..
– Зачем же говорят, – нетерпеливо перебил отрок, – что тебе ангелы являлись?
– Ну что ты прилип, как банный лист, – вздохнул чернец. – Старая княгиня признала на моей иконе ангела, который велел ей к смерти готовиться. Вот и говорят попусту. А я лишь по рассказам отцов троицких запечатлел ангельский вид.
– А не всякий же со слов так запечатлеет? – упрямо гнул послушник.
Андрей промолчал. Впереди из-за остатков соснового бора показалась высокая главка Всесвятской церкви на Кулишках. Дорога сворачивала к Яузе.
– А Сергия ты видал?
– Видал. Два года тому. Перед Едигеевой ратью, когда с дружиной Успенский собор во Владимире подписывали. Сергий пришел по осени и не велел в Москву возвращаться. Хотели иконостас будущим летом писать, чтоб не в холоде, а пришлось зимой. Народу в собор набивалось… спасение у Богоматери вымаливали… тепло было. А наш монастырь здесь татары выжгли, братия разбеглась.
– Так он… помер давно? – Отрок, заслушавшись, вдруг взъерошился и сдвинул брови: – Смеешься ты надо мной, Андрей?
Однако знал: иконник и улыбается по-настоящему редко, а смеха от него подавно не дождешься.
– Помер. А по земле ходит. Вот как мы с тобой, Алешка.
– Вспомнил, – все еще недоверчиво хмурясь, сказал послушник. – Говорили еще, будто Сергий троицких монахов увел тогда из обители, от татар.
За Кулишками дорога огибала обширный Васильевский луг, где безземельные посадские запасали на зиму сено. Теперь травы только набирали силу и рост, но уже обещали своей густотой и дружностью, что покос этим летом будет веселый. Андрей, засмотревшись на разноцветье, сошел с дороги, углубился в духмяные поросли. Скинул с плеч торбу, уселся наземь.
– Иди сюда, Алексей! Смотри, какая красота.
– Жарко.
Молодой устроился рядом, развязал суму, вынул глиняный корчажец. Отхлебнул затеплевшей воды. Гудел, трудясь, шмель. С криками резали воздух стрижи. Парило после дождей.
– Трава не знает, для чего растет и для чего ее скашивают, – ожесточился вдруг отрок. – Так и люди. Тысячами мрут. Как мухи на зиму. А кто-нибудь ведает, для чего все это?
Андрей лег на спину, сорвал былие и стал кусать, глядя в небо.
– Для Бога, Алешка.
– Мрут для Бога?
– И живут, и мрут. Трава, зверье, люди. Все.
– Блажной ты, Андрей. – Отрок запнулся. – Это не я, а старец Михей так говорит… А для людей-то что?
– А для людей – красота. Вот хоть ты, Алешка. Хоть скрытен ты, и норовом силен, и горд бываешь, и душа твоя будто стылая, будто опустелая… а люблю я тебя. Что от Бога и для Бога, то все красиво.
– А может, я не для Бога? – искушаясь, спросил молодой.
– Балуй, – хмыкнул иконописец. Он сжевал одну травинку, выплюнул и взялся за другую. – Вот послушай. Был я мальцом, к краскам тянулся. А матерь с отцом не позволяли. Из служилого рода я, прозваньем Рублёв. Таким же княжьим служильцем, как отец, должно мне было сделаться. Да только стало мне являться невидимое и дальнее. Что в соседней волости случалось или хоть на соседском дворе – видел как наяву. А то грезилось еще не случившееся, чему только суждено проявиться. Лет семь мне было, на исповедь уже ходил. Матери поведал, она в испуг. Отец, узнавши, за конскую узду схватился, пороть хотел. Тоже от страха за меня. Матерь не дала, укрыла. Повезли к Сергию в Троицу. Старец на меня поглядел и услал погулять. С родительми разговаривал.
Алексей слушал завороженно.
– А дальше?
– После того мне уж не запрещали бегать к нашему иконнику. Отца с матерью скоро язва моровая прибрала. Меня в Москву взяли. Когда возрос немного, перестал невидимое зреть.
Андрей умолк, поднялся и взял свою торбу.
– Что это мы тут разлеглись. Пойдем, Алексей. Игумен корить будет.
– А дальше-то что? – нагнал его у дороги послушник.
Не ответив, монах заговорил о другом:
– Ты, Алеша, знай – в монастыре нашем нет другого такого грешника и своевольника, как я. Ничему ты хорошему по духу от меня не научишься. Данила вот, чист сердцем и многий опыт духовный стяжал, и тот не сумел из меня дурь мою вынуть. Старец Михей напутал что-то. Какой я блажной…
– Ну, нашелся грешник, – пробормотал молодой. – Видали и похуже.
Вскоре поперек дороги заблестела зеленоватой гладью Яуза. Невдалеке, у пристани в устье реки разгружали торговые лодьи. Перейдя мост, пошли через Никитскую слободу вдоль Яузы.
– Смотри, не проговорись братии, – предупредил Андрей, – о словах Максима блаженного.
– Да мне и вспомнить про него страшно, – содрогнулся отрок.
Миновав слободу, дорогу побежала вдоль обрывистого берега. Ныряла в заросли орешника, потом выводила на простор, стекала в овраги и снова пряталась под сень березовых рощ. За изгибом Яузы на высоком месте прилепился к земле Спас-Андроников монастырь, по обету поставленный более полувека назад митрополитом Алексием. Прилепился и потянулся вверх Спасской церковью, которую за эти полста лет отстраивали уже в третий раз после прошлогоднего татарского сожжения. Но тына вокруг еще не было. Только створки ворот меж двух столпов указывали, что не всякому человеку и не со всяким намереньем стоит сюда забредать. Под самым монастырем плескал ручей – Золотой Рожек, прозванный так митрополитом Алексием в память о плавании в Царьград.