Андрей Рублёв, инок - Страница 18
Но это страданье было ничтожно в сравнении с тем, что испытывало сердце. Отец, великий князь Дмитрий Иванович Донской, в завещании назвал Владимир своей отчиной и благословил ею старшего сына. Никто из прежних московских князей, начиная с Юрия Данилыча, старшего брата Ивана Калиты, не мог так сказать о городе, которым они владели лишь по ханскому ярлыку. При Дмитрии великокняжеский Владимир стал неотторжимым владением Москвы. Тверские, суздальско-нижегородские князья оспаривали московское приобретение в Орде, но ничего не добились. Теперь один из хилых потомков этих князей нанес подлый удар в спину Москвы.
Василий с деланным спокойствием слушал боярина Степана Дмитрича Минина, вернувшегося из города. Несколько сотен казанской татарвы и русских! И никакого отпора. И две с лишним тысячи трупов, на которые не хватает живых, чтобы хоронить. И до полутысячи полона. И без счета награбленного золота, серебра. Двое бежавших полоняников рассказали, как татары делили меж собой добычу, отмеряя мелкое серебро шапками. И устрашенный митрополит, впавший в великое уныние. И оскверненная Владимирская Богоматерь, пред которой пятнадцать лет назад вся Москва едиными устами молилась о спасении Руси от Железного Хромца, поганого Темир-Аксака с его полчищами. Тогда Пречистая уберегла. И от Едигея город упасла. А ныне поругана безбожными и своими же христианами.
Господи, за что казнишь так, попуская и великим святыням быть опоганенными?..
– Вот о каком князе Владимире пророчил блаженный, – сказал Василий, оборвав речь боярина. – Щека не приехал?
– К вечеру будет, скорого гонца прислал, – ответил боярин Борис Плещеев.
– Почему сам на скорых не скачет?! – огневал князь.
Плещеев развел руками. Степан Минин продолжил рассказ. На хорах в Успенском соборе пересидело татарву и пожар с полсотни человек. От них стало известно о мученической смерти ключаря Патрикея, спрятавшего там же ризничные святости и золото. Мучили немилосердно. Один дьякон спустился с хоров поседелым от пытошных криков. Девка малая впала в блажное помешательство. Детям зажимали рты, чтоб не выдали ревом, иных при том едва не придушили.
– Не все татарам досталось, князь, – утешал Минин. – Сберег ключарь успенское золото.
– Знаю об этом Патрикее из жалобной грамоты Фотия на Щеку, – задумчиво молвил Василий. – Не хотел я верить обличениям преосвященного, зело настырен владыка и ядовитыми словесами сыпал. А ныне принужден. Кровь умученного ключаря вопиет. Верный в малом, верен и в великом. Не за золото он муки принял, Степан. За человечьи души.
– Купцов бы послать в Казань, князь, – подсказал думный боярин Федор Сабур. – Пленных выкупать.
– Пусть Тимофей составит грамоту, – покивал Василий Дмитрич, – и снаряди гонца в Москву, Федор. Купцам даю дозволение половину выкупленных, покуда сами не выкупятся, посадить на своей земле, в своих вотчинах, у кого есть. У кого нет, тем заплачу из своей казны. И другую грамоту пусть напишет. Литейным работникам не медля лить колоколы и везти сюда. Тебе, Борис, поручаю исполнить. Дабы немым граду не стоять. Где колокольный звон, там жизнь, так, мужи бояре?
– Так, князь.
– С Фотием не знаю, как быть. Говоришь, Степан, на погосте сидит и съезжать не хочет?
– Велел привезти тело ключаря, там похоронил. На болотах, где пересидел погоню, хочет ставить Богородицкую церковь.
Василий, подумав, распорядился:
– Отправь сей же час дворских. Пускай хоть силой привезут Фотия. Нужен он мне здесь! Молебен сотворит, тогда отпущу.
Но ждать было долго. Князь, взяв сына Ивана, сошел по сходням на берег. Коня подвели нестатного, но глядеть на это не стал – не до того теперь, да и где здесь ныне хорошего взять? Городское стадо и табун коней с заречных пастбищ татары первым делом угнали.
На пожарище едва теплилась жизнь. Трупы с главных улиц убрали, но запах тления еще доносился с окраин, мешаясь с гарью в остро-приторный смрад. Средь руин на посаде копошились уцелевшие. Увидев великокняжью свиту, выходили, стояли немым укором, с низко опущенными головами. Многие были едва одеты. В верхнем городе живых почти не осталось. Татарва с курмышскими лютовали здесь сильнее. Лишь возле Успенья к князю вышли несколько десятков здешних людей, спасенных от смерти ключарем.
Василий спрыгнул с коня. Снял шапку и атласную летнюю однорядку, расстегнул серебряный наборный пояс, скинул все на руки Федору Сабуру. Остался в синей, расшитой тесьмами рубахе. Сошли с седел бояре. Повторяя за отцом, с бледным, серьезным лицом все то же проделал княжич Иван.
– Кайтесь, православные! – промолвил Василий, оглядев людей. Не веление отдал, а просьбу высказал. – За грехи наши беда приключилась.
Медленно, склонив голову, он шел ко входу в собор, в котором ранее был лишь однажды. Двадцать лет назад надел здесь золотую шапку великого князя владимирского и московского. Даже поновленные росписи еще не видел, после Едигеева разорения все недосуг было.
Пожар, сжегший дворы вокруг, собора не затронул. Внутри после татарского разбоя подчистили, благообразили, окропили святой водой. Ждали митрополита, чтобы заново освятить оскверненный алтарь.
Высоченный, до подкупольных сводов иконостас с ходу поразил князя размахом и величьем. Но впереди иконостаса, сбоку амвона стояла Владимирская Богоматерь, ободранная и изрезанная. Василий упал перед образом на колени.
– Ведаю, Господи, – тихо произнес, так что слышал лишь сын Иван, опустившийся рядом, – не их ты казнил нашествием поганых и огненным попалением. Не людей моих – меня! Видно, не услышал я Тебя, не уразумел всего, когда татары сожгли благословение старца Сергия, монастырь его Троицкий. Искуплю, Господи! Только народ мой истерзанный пожалей!
– Пречистая Матерь Божья, – ломающимся голосом взмолился отрок Иван, – заступи и спаси моего отца, великого князя московского Василия.
– Раба Божья Василия, – поправил князь. – И сына моего, единственного, наследника московского раба Божья Ивана, – это возгласил громко, чтоб все услыхали.
Князь поднялся и с чувством приложился к иконе. Отойдя, объявил владимирскому люду, стоявшему позади московских бояр:
– Прощайтесь с образом. С собой забираю для поновления. Быть ему отныне на Москве, а не во Владимире.
От горожан, оглушенных известием, выступил вперед успенский поп.
– Как же так, князь-батюшка… – растерянно проговорил он под причитанья баб. – Осиротишь ведь нас. И так город наказан, а ты чудотворной лишить нас хочешь…
– Иконника своего пришлю вам, – обещал Василий, – сделает список. Андрейку Рублёва!
– Так ить он здесь был, Андрейка тот! – перепугалась какая-то из женок.
– Как здесь?! – изменился в лице князь.
– Тута, тута он был, – заговорили владимирцы. – Владыке занадобился, из Москвы пришагал намедни.
– По церквам опять ходил, иконы глядел.
– А посля пожара видел его кто?
– Дак это… не видали…
– Может, в лесах доныне хоронится?
– У преосвященного на погосте?
Голоса становились все неувереннее и наконец смолкли.
Посреди растерянного молчания охнула баба.
– Вспомнила я. Вот вам крест, вспомнила! – затараторила она. – Тогда-то, как увидала, из головы все вылетело со страху, натерпелась я, сперва под телегой лежала, будто убили меня, себя не помнила, вокруг же одни мертвые, в голове-то все и перемешалось…
– У тебя, баба, и до того, и опосля того в голове крапива растет, – рявкнул на нее боярин Плещеев. – Чего вспомнила, говори!
– Ох, батюшки. Да как что? – прижухнулась с испугу женка. – Татарин поганый чернца-иконника вервием к седлу вязал. В полон угодил он, вот вам крест честной!
– Обозналась, может? – не поверили бабе свои же, владимирские. – Чернецов тут много было.
– А вот и не обозналась! Видала я его допрежь, на владычном дворе, когда от портомойни со стиранным портищем шла да подслушала, как он сам с собой про каки-то вихры, а то ли вохры разговаривал. Подивилась еще, как он на эти вохры будто серчает.