Андрей Кончаловский. Никто не знает... - Страница 31
говорил, не находят учителей в профессии среди старших коллег-соотечественников. Их,
вероятно, и отталкивает то самое «советское воспитание», которое мэтры не могут превозмочь
даже тогда, когда пытаются высказаться принципиально от своего имени.
Из старшего поколения исключением для них становятся, вспомним, Барнет, Довженко,
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
59
поэтика работ которого («Земля», «Аэроград», сценарий «Поэма о море») откликнется в
«Романсе о влюбленных» Кончаловского. В украинском режиссере — особенно в его «Земле»
— они, может быть, почувствовали, как Природа оттесняет Идеологию. Самого Кончаловского
привлекала миро-объемная эпика Довженко.
Александр Петрович наивно творит миф великого обновления Мироздания, обнажая
(может быть, невольно) катастрофу его насильственной политической переделки. Не зря его уже
в конце XX века поставят рядом с Андреем Платоновым, художником, в свою очередь, близким
Кончаловскому. Интересно, что и ценимый Андреем Бертолуччи не избежал влияния
довженковской «Земли». Итальянец прямо говорит об этом, когда дело касается его «XX века»,
сильно взволновавшего Кончаловского.
Михаил Ромм побеждал там, где выступал как педагог. Его педагогическое кредо: не
насиловать ни жизнь в ее непредсказуемом течении и воздействии на молодых художников, ни
их самих, давая их талантам как можно больший разворот для самовоплощения. Он стремился
учить «без указки, без перста», будучи убежденным, что «хорошие художники большей частью
получаются тогда… когда такого человека с указкой и перстом, такого учителя нет, а есть
человек, который бы помогал думать. Или не мешал бы думать. Который позаботился бы о том,
чтобы была атмосфера, чтобы сам пророс росток творчества…»
Педагогические принципы Ромма вполне оправдались, если судить хотя бы по таким
фигурам отечественной режиссуры, как Кончаловский, Смирнов, Тарковский, Шукшин. Они
сохранили яркую выразительность своих индивидуальностей, способность и отвагу идти
собственным путем в творчестве. Кроме того, они действительно оказались в условиях
плодотворного контакта друг с другом, долговременного сотрудничества, как в случае с
Кончаловским и Тарковским.
Следуя своему наставническому кредо, Ромм не давил на учеников. Режиссуре нельзя
научить, ей можно научиться, — твердил он. «Он давал нам возможность ошибаться, —
рассказывал Кончаловский, — самим тыкаться носом в свои ляпсусы и промахи. Он учил нас
так, как учат уму-разуму щенят, пихая их носом в наделанную на полу лужу…»
А когда Кончаловский и Тарковский взялись за сценарную работу, Ромм помогал им, как и
всегда спешил на помощь своим ученикам, вообще всем тем, кто в такой помощи нуждался.
Ромм деликатно и терпеливо сопровождал учеников. Кончаловский для своего дипломного
спектакля взял пьесу Артура Миллера «Салемские колдуньи», которую собирался ставить
вместе с однокурсниками Андреем Смирновым и Борисом Яшиным. Ромм случайно заглянул к
ним, чтобы посмотреть, что получается. Заглянул — и просидел со студентами едва ли не всю
ночь, монтируя спектакль.
Огромная помощь была оказана Кончаловскому со стороны Ромма и тогда, когда
возникали проблемы при прохождении его первой большой работы — фильма «Первый
учитель». Мастер написал хорошее рекомендательное письмо в Госкино, которое помогло
избежать поправок в сценарии картины. А когда молодой режиссер показал Ромму первый
материал, заснятый в Киргизии, тот, уважая авторскую индивидуальность своего воспитанника,
сказал самое важное: «Мне кажется, ты уже профессионал, мои замечания тебе не нужны…»
«Ромм не боялся искать ответы на мучившие его вопросы. Не боялся эти вопросы ставить.
По-моему, — вспоминает Кончаловский, — он был очень смелым человеком. Человеком
исключительных душевных качеств. Его картины научили меня меньше, чем он сам, его лекции,
разговоры, его отношение к людям, его взгляд на мир, сама его жизнь. Наверное, главное, чему
он нас научил, — ощущать себя гражданами. Подданными Земли…»
5
Когда Михаил Ильич начал снимать «Девять дней одного года», его курс всем составом
отправился помогать мастеру. Все студенты его на картине что-то делали. «Я не делал
ничего, — рассказывает Андрей, — потому что он меня пробовал на роль, которую
замечательно сыграл Смоктуновский. В институте я проходил по амплуа легкомысленного
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
60
циника. Помню, Ромм объяснял: «Мой Куликов похож на Михалкова, он тоже талантлив, но
легкомыслен. Налет цинизма есть в его отношении к работе, ко всему».
Что же (или — кого же) хотел увидеть в роли Куликова Ромм?
Физик-ядерщик из «Девяти дней…» Дмитрий Гусев у Ромма и исполнителя роли Алексея
Баталова — бескомпромиссный гений науки, готовый ради торжества научной истины
пожертвовать собой. Он всегда внутри идеи, он слит с нею. Он и есть своеобразная идея —
носитель истины, которая вместе с ним проходит смертельно опасные испытания в мире. Ее
суть в служении человечеству.
Иное дело Куликов. Он, по определению, не гений. Он талантливый ученый. То есть
лишен фанатичной односторонности гения во взглядах на мир. Но это позволяет ему оглянуться
и заметить, увидеть, а значит, попытаться осмыслить окружающую его земную реальность. И
он это делает и, надо сказать, для своего времени довольно глубоко. Анализируя этот мир,
Куликов в состоянии, в отличие от Гусева, дать ему сравнительно объективное и, главное,
трезвое определение, неизбежно циничное, но в то же время подталкивающее «циника» к
компромиссу с этим миром ради выживания в нем и его самого, и близких ему людей.
Куликов — образ, оказавшийся слишком сложным для восприятия шестидесятников, а
может быть, и для самого Ромма. Фигура Гусева, напротив, всегда была более понятной и более
доступной в рамках оттепельной идеологии.
В начале поисков «характера Куликова» вспомнили, как рассказывал Ромм, о Пьере
Безухове, о «его добродушии, кротости и доброте», «его уступчивости по отношению к жизни».
Потом вспомнили «одного физика», который определял науку как способ удовлетворять свое
любопытство за счет государства, да еще получать при этом зарплату. «Это парадоксальное
заявление, сделанное с ироничной усмешечкой, показалось интересным для Куликова».
Наконец, Ромм вспомнил Эйзенштейна, «человека с огромным лбом Сократа, с его
удивительно пластическими, округлыми жестами; вспомнил сарказм, которым было пропитано
буквально каждое его слово; вспомнил его язвительно-добродушные остроты; вспомнил, что
каждую его фразу нужно было понимать двояко, ибо он всегда говорил не совсем то, что думал,
или, во всяком случае, не совсем так, как думал». Однако, как ни прикладывали Ромм со
сценаристом Храбровицким поведение Эйзенштейна к поступкам Куликова, все не получался
искомый характер, пока не вспомнили «еще об одном существе».
«Это совсем молодой человек, по существу юноша, сын довольно известного деятеля,
очень благополучный, веселый, сытый. У него отличные родители, отличная квартира, он
хорошо воспитан, остроумен и талантлив, поэтому добродушен и учтив, ему все сразу легко
дается, и он беспредельно беззастенчив, ибо вошел в жизнь с парадного хода и считает себя ее
хозяином. Очень милый барчук! Вот он-то и сформировал окончательно Куликова, в котором
соединилось многое от многих людей».
Так рождался образ. Нынче мало смысла фантазировать на тему, что получилось бы, если
бы роль сыграл не Смоктуновский, а Кончаловский. Но из тех составляющих, которые