Андрей Кончаловский. Никто не знает... - Страница 29
«медленно раскачивало абсолютную запрограммированность», воспитанную советской школой.
Он копил самиздатовскую литературу. На его книжных полках с поэтами Серебряного века
Ахматовой, Гумилевым, Сологубом, Мандельштамом, Цветаевой соседствовали книги по йоге,
Кришнамурти, труды Рудольфа Штайнера, которыми всерьез увлекался и Тарковский, работы
Роже Гароди…
И, конечно, джаз… Армстронг, Гленн Миллер…
ВГИК второй половины 1950-х — начала 1960-х годов…
Многие из тех, кто учился в то время в Институте кинематографии, поминают далекие
годы как время «чистого счастья». Студенты не особенно интересовались политикой, но были
заряжены «воздухом возрождающегося киноискусства», возможностью прикосновения к
культуре. Кроме того, они посвящали себя радости живых, дружеских отношений, радости
общения и сладости учения. Атмосфера института требовала обретения собственного «я»:
собственной позиции, собственных оценок. Только индивидуальное, творческое вызывало
интерес. Так, во всяком случае, им казалось.
Такой атмосферу начальных оттепельных лет, в том числе и учебу в институте, воспринял,
вероятно, и Андрей. В то же время Кончаловский, в отличие от многих вгиковцев его призыва,
находился несколько в стороне от привычной студенческой стихии. Он для своих лет запоздал с
поступлением во ВГИК… Он мог оказаться в Институте кинематографии гораздо ранее, может
быть, на одном курсе с Тарковским и Шукшиным. «Запоздав», Кончаловский все-таки «догнал»
Андрея Арсеньевича, сотрудничая с ним в работе над дипломом последнего («Каток и
скрипка»), в создании «Иванова детства», когда Тарковский уже институт окончил (1961), а
Кончаловский только в него поступил.
Будучи студентом первого-второго курса ВГИКа, иметь за плечами сценарий фильма,
ставшего сразу по выходе классикой, было более чем престижно. Понятно, что Кончаловский
формировался в условиях иных тусовок, чем его ровесники, и с иными персонажами.
Соавторство двух Андреев внятно обозначило границы между ними и их однокашниками.
В круг общения Кончаловского-Тарковского входили Шпаликов, Урбанский, Андрей
Смирнов… Шукшин, вопреки легендам, находился на границах этого круга. Он был, по
определению Андрея, «отсохистом» и принадлежал к другой среде, которой был гораздо ближе
«темный» человек Артур Макаров, как раз темной глубиной своей увлекший Тарковского, но
пугавший «маменькиного сынка» Кончаловского.
Неординарное, сложное не столько тянулось друг к другу, сколько, испробовав другого,
отталкивалось в свою нишу…
Киновед Ирина Шилова, бывшая тогда студенткой киноинститута, особенно отмечала
неподдельно живую жизнь ВГИКа. «…В толкотне буфета, где не казалось зазорным доесть
чей-то оставленный винегрет, в походах на ВДНХ, где можно было покайфовать в кафе, на
бурных комсомольских собраниях, где подчас обсуждались вопросы совсем не формальные, в
аудиториях, где на расстроенном рояле мог играть В. Ашкенази, которого привел Андрон
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
56
Кончаловский, в послеучебные часы шла удивительная, многоголосая, бурная и напряженная
творческая жизнь…»
Полученную свободу осваивали в рамках имеющегося опыта. Когда в начале 1990-х у
бывшего сокурсника и друга Кончаловского режиссера Андрея Смирнова спросили, нет ли у
него чувства, что перестройка повторила все, что переживалось в эпоху оттепели, он ответил:
«Не нужно строить иллюзий. Вся оттепель строилась на глубоко коммунистической основе.
Все, кроме Солженицына, кто в оттепели участвовал, обязательно расшаркивались: «Мы за
коммунизм с человеческим лицом». Режиссер, по его словам, не знал тогда той меры свободы,
которую ощутил на рубеже 1990-х. Не успели закончить ВГИК, как «гайки стали
закручиваться».
В то же время Смирнов убежден, что «дыхание оттепели» тогда было сильнее, чем
«попытки реставрировать сталинизм». И для него самого ВГИК был революционным скачком в
развитии: «Вышел же я из ВГИКа, зная, что если что-то из сделанного мной понравилось
власти, значит, я сделал гадость. И это убеждение, с моей точки зрения, было абсолютно
правильным…»
Ни Кончаловский, ни Тарковский в забавах инакомыслия замечены не были, хотя к
советскому мироустройству относились без особой приязни. Кажется, они вообще чуждались
всякой кружковщины, подобной той, о которой весьма нелестно высказывался еще Гамлет
Щигровского уезда у Тургенева.
Тем не менее в довгиковскую пору Андрей не избежал участия в кружке —
эпизодического, правда. В консерватории возникло нечто вроде «философских чтений»,
придуманных на первом курсе Владимиром Ашкенази. А собирались у Кончаловских. Делали
доклады по очереди. Из древнегреческой, классической немецкой философии. Но все быстро
закончилось. Кого-то вызвали, с кем-то поговорили… А может быть, кто-то «стукнул»…
Словом, коллективно философствовать перестали…
Андрей, как и его предки, не лез туда, куда не просили, и «на принципы не налегал». Но
при этом был в состоянии выбрать свой путь. Характерное для понимания его жизненных
установок высказывание: «В китайском языке есть такое понятие «шу» — свод законов для всей
нации. Для русских этого понятия не существует. Даже слово «компромисс», носящее на Западе
миротворческий смысл, является для русских весьма сомнительным понятием. А компромисс
— как раз то, чему мы должны учиться, потому что от него идет терпимость и— свобода…»
С первых лет учебы во ВГИКе и вплоть до его окончания Кончаловский набирал и
набирал высоту как художник — от совместных с Тарковским сценариев до вполне зрелой в
творческом и мировоззренческом отношении картины «Первый учитель».
4
Из вгиковских наставников в воспоминаниях Кончаловского встречается только
руководитель мастерской — Михаил Ильич Ромм. Как и многие, Андрей испытывает к нему
чувство искреннего уважения. Но не столько как к мастеру, режиссеру, сколько как к человеку,
педагогу, воспитателю. Да в отечественном кино и не было у него особых предпочтений, кроме
разве что Довженко и Калатозова, да еще Барнета времен «Окраины» — как, впрочем, и у
Тарковского.
Откуда же они черпали вдохновение для своих первых творческих работ? Не из
отечественного кино — к нему относились довольно скептически, с некоторой
снисходительностью, а то и откровенным пренебрежением. Все это представлялось им
сплошной «фанерой» — неживой, заидеологизированной декорацией, далекой от натуры. Зато
мировой кинематограф возбуждал выразительной фактурой и входил в их опыт азартно. Из
фильмов, впечатливших Кончаловского в раннюю пору освоения кино, только «Журавли» были
отечественной картиной.
Когда делали «Каток и скрипку», «Мальчика и голубя», их вдохновляли французский
режиссер Альбер Ламорис и его оператор Сешан, они восторгались «Красным шаром» (1956) и
«Золотой рыбкой» (1960). Потом в их мир ворвался Феллини с «Дорогой» (1954) и «Ночами
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
57
Кабирии» (1957), а затем — Годар с фильмом «На последнем дыхании» (1960). Следом пришел
Куросава — и откликнулся в «Андрее Рублеве» и «Первом учителе».
Сокурсник Тарковского по ВГИКу режиссер А.В. Гордон рассказывает, как в 1962 году во
время работы над своим фильмом «Каменные километры» он пригласил Андрея Арсеньевича
посмотреть снятый материал. Тарковский прибыл вместе с Кончаловским, и они тут же
предложили Гордону «монтировать в стиле Годара».
Кончаловского культовый фильм Годара «На последнем дыхании» с молодым Бельмондо в
главной роли привлекал и тем, что доносил до советского студента ароматы влекущего Парижа.