Андрей Кончаловский. Никто не знает... - Страница 19
освоил частное существование домом-семьей, что, вообще говоря, было характерно для целых
поколений советских людей.
Сергей Владимирович соблюдал собственные, удобные для него правила жизни с каким-то
действительно подростковым эгоизмом. В том числе ему удобно было не вмешиваться в
духовную жизнь супруги, во многоуровневое ее общение, как, впрочем, и не склонен он был
мешать ее стабильному одиночеству. Таким образом он, похоже, и свою собственную свободу
действий и поведения сохранял, благодаря удивительной способности жены регулировать жизнь
многочисленного семейства.
3
Пока Петр Петрович и Ольга Васильевна были живы, взаимоотношения Сергея
Михалкова с семьей Кончаловских складывались по-разному. Ольга Васильевна, например, так
отреагировала на получение в 1939 году двадцатишестилетним зятем ордена Ленина за детские
стихи: «Это конец. Это катастрофа». «…Надо же! — комментирует Андрей. — Сталин дал
орден Ленина человеку, у которого теща — несдержанная на язык дочь Сурикова, тесть — брат
человека, проклявшего коммунизм (имеется в виду Дмитрий Петрович Кончаловский. — В.Ф.),
спрятавшегося в Минске и ждавшего немцев как освободителей России. Другой брат деда,
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
37
Максим Петрович, крупнейший кардиолог, работал врачом в Кремлевке. Одним словом,
фактура неординарная…»
А за три года до этих событий в одном из летних номеров газеты «Известия», с которой
внештатно сотрудничал Михалков, появились ставшие в постсоветское время легендарными его
стихи «Светлана». Они настолько понравились вождю, по воспоминаниям поэта, что из ЦК
ВКП(б) должны были, по указанию Сталина, поинтересоваться условиями жизни Сергея
Владимировича. Не нуждается ли он в помощи?
Стихотворение, рассказывает его автор, поначалу называлось — «Колыбельная». Но ему
вдруг захотелось прямо адресовать стихи своей знакомой. И вот совпадение — дочь вождя тоже
звали Светланой!
«Мог ли я предполагать такое?»
Сегодняшние толкователи этого удивительного совпадения и последовавшей затем
реакции вождя, как и благ, свалившихся на молодого поэта, ищут и находят следы циничного
приспособленчества к обстоятельствам как определяющей черты характера С.В. Михалкова. А
не случай ли, на самом деле, стоит за всем описанным выше? Сергей Владимирович угодил «в
случай», что вполне отвечает логике нашей истории и нашему национальному самосознанию,
которое никак не перешагнет через средневековые отношения между властью и населением
страны.
Сергей Михалков от случая не бежал и в дальнейшем старался из него не выпадать, а,
напротив, ему содействовать. Можно себе представить, что переживал совсем еще молодой
человек, когда оказался «в случае»! Понятно, что он не отвергал предоставленных ему властью
благ. Но, по словам его старшего сына, «у отца четко работала интуиция. Туда, куда лезть не
просили, он не лез». Участие в политических играх Михалков стал принимать только в
оттепельную эпоху. Уже в 1964 году он становится членом Коллегии Министерства культуры
СССР, в 1965-м — главой Московской писательской организации, а с 1970-го исполняет
обязанности Председателя правления Союза писателей РСФСР и секретаря правления Союза
писателей СССР. Во времена же Сталина «предпочитал быть просто детским поэтом». Правда, в
1949 году стал членом Комиссии по Сталинским премиям в области литературы и искусства при
Совете Министров СССР. Но вряд ли его слово было там решающим, судя по воспоминаниям
Константина Симонова, другого классика советской словесности, гораздо ближе стоявшего к
Хозяину и в гораздо большей степени, чем Михалков, облеченного в качестве исполнителя
высшей воли государственными заботами.
Логика поведения С.В. Михалкова станет внятнее, если учесть отношение к Сталину
тогдашней творческой интеллигенции. Амплитуда восприятия фигуры «отца народов» даже в
сознании людей, художнически весьма проницательных и глубоких, вроде таких, например, как
Михаил Булгаков, Борис Пастернак, Александр Довженко, Сергей Эйзенштейн, — амплитуда
эта имела размах от образов сатанинско-демонических до божественных.
Тот же Борис Пастернак, вспомним, в ответ на телефонный звонок вождя, представляя,
наверное, в своем поэтическом воображении чуть не вселенской значимость события, просит
специальной встречи для разговора, ни много ни мало, «о жизни и смерти».
Михаил Булгаков — опять же после хрестоматийно известного звонка Сталина — едва ли
не до конца дней, как пишет М. Чудакова, жил под его впечатлением и ожидал на постоянном
нерве звонка второго, который должен был решить его, писателя, судьбу. По убеждению
Мариэтты Омаровны, в образе, с одной стороны, Пилата, а с другой — Воланда художник
сублимировал свои переживания, связанные с представлениями о масштабах фигуры Хозяина.
Здесь работали, по-видимому, социально-психологические механизмы, общие для всей страны,
запущенные тотальным страхом перед неотвратимостью уничтожения.
Это только в 1989 году культурологу Л.М. Баткину, родившемуся в 1932-м и сознательно
вступившему в жизнь уже в середине 1950-х, в статье «Сон разума. О социально-культурных
масштабах личности Сталина» можно было с демонстративно неспешной трезвостью оценить
явление и увидеть в давно почившем вожде посредственность, по уровню мышления
находящуюся где-то рядом с персонажами зощенковских рассказов. Что касается
современников Иосифа Виссарионовича из рядов старших поколений, то «страх и трепет», ими
владевшие, подсознательно управляли многими из них, лишая способности «взрослой» реакции
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
38
на происходящее. Все они так или иначе выступали в роли «детей», более или менее
исполнительных, послушных, перед лицом, как говорится, строгого, но справедливого
«отца-государя».
В размышлениях по поводу своей картины о Сталине Кончаловский говорит о магии этой
фигуры. «Пропасть всегда манит к себе, хоть заглянуть в нее страшно. Возможно, это был
гипноз страха. Страх — феномен сложный… Нетрудно танцевать на гробе Сталина или Ленина,
когда дозволено танцевать где угодно. Это лишь доказательство рабского инстинкта, еще столь
живого в России… Чувство мести — чувство раба. Чувство вины — чувство господина. С этой
бердяевской мыслью трудно не согласиться…»
С.В. Михалков не искал, пожалуй, в вожде ни бога, ни дьявола. Такого масштаба мистика
была по плечу Булгакову или Пастернаку, но не ему. Он едва ли не на двадцать пять лет был
моложе тех, кто составил славу
Серебряного века. К середине 1930-х, когда Михалков только входил в литературу, они уже
вполне осознавали свою значительность, свое место в ней. Михалков был и моложе, и, конечно,
незначительнее. Вряд ли Хозяин останавливал на нем с той же пристальностью свой взгляд, как
на Мандельштаме, Пастернаке или Булгакове. Сталин мог воспринимать Булгакова и
Пастернака и как ровесников, и как близких по уровню содеятелей, что не могло относиться к
Михалкову или Симонову.
Михалков верил (или убеждал себя, что верит) Хозяину и послушно исполнял его волю,
как сын исполняет волю отца, как подросток верит своему вожаку, не размышляя и
беспрекословно. И поощрения, награды со стороны власти накапливал, выстраивая так
оградительные стены в той крепости, в которой хотел упрятать и себя, и, по возможности,
семью.
Необходимость приспосабливаться к власти укоренилась и стала привычкой советской
интеллигенции и в послесталинские времена. Сергей Владимирович в новых условиях сочинял