Андрей Белый - Страница 137
Ваша добрая память тем более радует, что Ваше бытие, как человека, и как художника, мне – утешение. Общаешься часто даже не внешним пожатьем руки, а мысленным разговором издалека; в каждом из нас есть дальнее и ближнее; мы любим в себе дальнее, ибо ближнее наше часто нас мучит несовершенствами; и любя дальнего „я“, я как себя, люблю дальнее в „ты“, видимое из уединения; часто я в Кучине, откидываясь от стола, посещаю мыслями тех, кто близок в дальнем; а Вы мне не только близки в дальнем, но и близки, как ближний; и я часто хотел бы оказаться у Вас, или видеть Вас у себя.<…>»
Благодарность за поздравление В. Мейерхольду и З. Райх получилось более интимным и неформальным: «Дорогие Зинаида Николаевна и Всеволод Эмилиевич, сердечное спасибо за память; и – так стыдно: за что? Сам по себе факт, что на полстолетие ближе к смерти – радостен ли? Каждый прожитый год садится на горб воспоминаний; и я, горбун, с трудом уже перекряхтываю (так!) сколькие жизни – в жизни!
И порадоваться на себя – не могу: хорош, очень хорош!?! А мои эманации – так это пена, состоящая из мыльных пузырей, которые, перед тем, как лопнуть, порадужат полмгновения. Таковы мои книги: сон сна!
А я – не прорадужен (так!)! Но радужусь светом, строящим меня, из добрых памятливых глаз: живу не собой, а друзьями; и вот, что Вы – друзья, за это – действительное спасибо.
Так мы, если еще „не есмы“, то – „будем“, пока строится это „между“ меж людьми. В „между“ – жив; в себе – мертв.
И да здравствует междо(у) – метие, – мет между (так!) добрые „ау“, обращенных друг к другу.
Не принимаю Ваших хороших слов к себе; а на „ау“ откликаюсь: „Ау, Зинаида Николаевна, Всеволод Эмилиевич!“
Жив-жив Курилка, ужасно желающий Вас увидеть (и не только Вас, но и „Баню“ (комедия Маяковского, поставленная в Театре Мейерхольда. – В. Д.), которую ужасно люблю со слов Петра Никаноровича и которую не видел). Но бедный Курилка раздавлен прессом срочной работы: дострачиваю том воспоминаний к сроку; когда кончу – наотдыхаюсь; тогда прочно надеюсь с Вами повидаться.
Ужасно бы хотелось Вам почитать из „Москвы“ (2-й том), которую считаю лучшей своей книгой и которая бог весть когда выйдет (выйдет ли?).
Может быть, можно как-нибудь забраться к Вам, отняв у Вас вечер; я редко испытываю желание авторски делиться; а с „Москвой“ (2-й том) желаю очень; и именно с Вами, как с доброжелателями первого, который – хуже. <…>»
Наступил 1931 год – один из самых трагичных в жизни писателя. Начался он, как уже случалось не раз, с бытовых неурядиц, обернувшихся непреодолимой проблемой. Хозяин подмосковного дома, где Белый вот уже шесть лет снимал две комнатки, неожиданно скончался, а хозяйка, не перенеся смерти мужа, как говорят в народе, «тронулась» головой и в одночасье превратилась из тихой и отзывчивой женщины в злобную и агрессивную мегеру. Жизнь в Кучине теперь походила на сущий ад. О нормальной работе не могло быть и речи. В Москве в перенаселенной полуподвальной квартире мужа Клавдии Николаевны (с которым и без того были сложные неурегулированные отношения) долго оставаться также было нельзя. Решили воспользоваться предложением Иванова-Разумника переехать пока что в Детское Село, где представилась возможность занять две комнаты, и продолжить застопорившуюся работу над книгами.
Переезд состоялся 9 апреля 1931 года. Поначалу все шло хорошо. Две теплые комнатки в уютном домике с двориком. Добрые друзья: Иванов-Разумник, Петров-Водкин, Алексей Толстой, Шишков, Чапыгин. Весенний царскосельский парк, бронзовый Пушкин-лецеист на бронзовой же скамейке, на том самом месте, где когда-то впервые стала являться пред ним Муза. Гравиевые дорожки, по коим прогуливались цари и поэты. Совсем недавно здесь жили и творили Иннокентий Анненский, Николай Гумилёв и Анна Ахматова (впрочем, со всеми троими у Белого особо теплых отношений никогда не было). Сама природа, дворцы, памятники и вся окружающая обстановка способствовали здесь творческому вдохновению. Даже отсутствие продуктовых карточек – жизненно важный вопрос! – не могли помешать радужным надеждам на лучшее будущее. Казалось бы, остается только одно: скорее сесть за стол и – работать, работать, работать. Да, работать, конечно, вскоре пришлось в полную силу, но только не над стихами и прозой. 30 мая органы ОГПУ арестовали Клавдию Николаевну и безо всяких объяснений увезли в неизвестном направлении.
Так началась одна из превентивных акций карательных органов против идеологически чуждых элементов. Среди первых, кто попал под удар «карающего меча революции», оказались антропософы, они давно уже не давали покоя властям и ОГПУ. В самом деле, полуконспиративная организация с разветвленной структурой и регулярными секретными контактами за рубежом, где к тому же находился их руководящий центр; идеология – мистическая, занимаются черт знает чем, от сотрудничества с органами уклоняются, на допросах молчат как рыбы, – ну, чем не «пятая колонна»? Арестовывали по списку – подряд и без разбору; в окружении Белого – практически всех: Клавдию Николаевну, ее законного мужа – П. Н. Васильева, сестру – Е. Н. Кезельман и других. Вообще же антропософы явились всего лишь одними из многих: в то время репрессиям подверглись любые «подозрительные» организации – вплоть до краеведов и эсперантистов…
Нельзя сказать, что произошедшее явилось для Белого полной неожиданностью. Скорее, он мог удивляться, что «взяли», как тогда говорили, одну Клавдию Николаевну и, вопреки логике, не тронули его самого. Ведь первый звонок уже прозвенел. Стоило только Белому выехать в Ленинград (и далее – в Детское Село), как в московскую квартиру, где он пребывал до отъезда и остался его архив, нагрянули гэпэушники и произвели тотальный обыск. Они конфисковали почти все рукописи (в основном неопубликованные работы и дневниковые записи, кои заполняли целый сундук) и не поленились увезти с собой даже пишущую машинку. Белый узнал обо всем от П. Н. Зайцева, незамедлительно приехавшего из Москвы.
У Белого имелось не так много рычагов, могущих повлиять на, казалось бы, безвыходную ситуацию. Он выбрал самый правильный путь – написал А. М. Горькому и попросил срочного вмешательства. Отчаянный демарш оказался не напрасным: в начале июля Клавдию Николаевну освободили под подписку о невыезде. О настроении Белого, остававшегося в Детском Селе, свидетельствует его душераздирающее письмо П. Н. Зайцеву: «Совершилось! Оттого не писал, что не стоило: ждал! Как только выяснится, что она [К. Н. Васильева] в Москве, – буду тотчас. <…>О себе не пишу. Ибо меня – нет; я с ней до такой степени, что ощущаю себя в Детском, как тело без души; вся ставка на твердость; не жизнь, а миллион жизней мне – она. После того, как взяли ее, сутки лежал трупом; но для нее в будущем надо быть твердым. <…>Письмо разорвите» (пунктуация оригинала. – В. Д.).