Андрей Белый - Страница 100
В любой ситуации и несмотря ни на какие зигзаги судьбы, Андрей Белый оставался тем, кем был всегда, – провозвестником космической истины.
О своем житье-бытье Белый сообщал всем буднично, подробно и откровенно: «<…>Картина Москвы: вечером стрельба. К стрельбе так привыкли, что никто не обращает никакого внимания. Недавно нам в спину стреляли из автомобиля; потом автомобиль „мирно“ проехал мимо; около дома, где я сейчас ночую, сегодня весь день перекидывал снег через забор бывший инспектор школы живописи и ваяния мой учитель истории В. Е. Гиацинтов. Многие интеллигенты в Москве зарабатывают себе пропитание таким способом. В квартиры врываются; мою маму из одного управления погнали к черту (она хлопотала, чтобы ей разрешили взять из ящика последние ее крохи, чтобы платить налоги) – погнали к черту, сказав: „Идите работать: заработайте и заплатите“. Наш швейцар должен получать 200 рубл[ей] в месяц + 18 рублей с квартиры, т. е. 326 рублей в месяц (он – ничего не делает); я получаю в месяц верных лишь 200; и из нас выдавливают всеми законными и беззаконными средствами все: остается примкнуть к анархистам и выдавливать деньги насильно из других. Чем все это кончится – Бог весть! Вместе с тем: головокружительно интересно жить…» В заключительной фразе – весь Андрей Белый!..
Его отношения с советской властью с самого начала складывались непросто. Писатель не скатился до того, чтобы стать оголтелым антисоветчиком (за что почти все известные деятели русской эмиграции посчитали его «предателем»). Однако Белый болезненно относился к любой форме притеснения и насилия. «Я не могу быть с теми, кто угнетает», – написал он Иванову-Разумнику, когда узнал, что их общий знакомый и соратник по «скифскому движению» – С. Д. Мстиславский – неожиданно для всех стал членом советского руководства (от партии левых эсеров, образовавших коалицию с большевиками).[43] Но больше всего Белого настораживала перспектива социалистического развития России. Свою личную свободу и свободу своего творчества он ни за что бы не принес в жертву даже самой справедливой власти (каковой, впрочем, в природе никогда не существовало). Еще во время первой русской революции он отчаянно дискутировал на данную тему с Николаем Валентиновым. Уже тогда, в 1905 году, он обговаривал для себя отдельную индивидуальную «форточку» в случае вероятного начала социалистического строительства в России.
«Ведь это же ужас! – говорил он тогда своему оппоненту. – Табуном – устранение жизнеразностей! Все прижаты друг к другу. Никаких перегородок. От такой духовной тесноты дышать невозможно. Если нельзя иметь большую форточку, просверлите, оставьте хотя бы малюсенькую дырочку, чтобы из нее свежий воздух приходил. Ужас! Ни одной личности, только „мы“ мычат, какие-то страшные майнридовские всадники без головы. Без головы или без личности, без ядра „я“ – это одно и то же. Табуны! Никогда и нигде табуны в истории ничего не творили. <…>О, я вижу ясно это… <… >общество. Ночь, над всем отвратительный серо-желтоватый мутный свет. Вижу дортуары (устаревшее: общая спальня для учащихся в закрытом учебном заведении. – фр.), тысячи, сотни тысяч, миллионы кроватей, ряд за рядом уходят куда-то в бесконечность. На кроватях спят „мы“. У всех одного и того же серого цвета одеяло. Одинакового цвета ночные туфли, одного и того же вида столик у кровати, у всех одинаковые сновидения. Чудовищная машина наделала миллионы одинаковых кукол и вложила в них подобие души. Мне страшно быть среди них, ведь это же не люди! Я задыхаюсь от дыхания этих миллионов кукол. Я не могу быть среди них. Я вскакиваю с моей кровати и вот так крадусь к стене, к форточке. Форточка с решеткой высоко в стене. Я прыгаю, падаю, опять прыгаю, падаю, хватаюсь за решетку, срываюсь, раню руки, и все-таки удается окровавленной рукой держаться за решетку, прислонить к форточке мое лицо. Оттуда идет свежий воздух. Какое счастье! Вижу ласковую луну, свет ее стелется по реке, серебрит верхушки деревьев. Там нет мертвых, страшных серо-желтых дортуаров, нет миллионов кукол, похожих на людей. Заявляю: среди „мы“ я не буду. В дортуары на кровать, под соответствующим номером мне отведенную, не пойду. У форточки, держась за решетку, буду висеть, пока не свалюсь мертвым. Умру, если они захотят меня отсюда оторвать. В дортуары они понесут только мое бездыханное тело. Мое „я“ они в плен не возьмут…»
Как и прежде, в годину самых тяжелых испытаний и непредсказуемых поворотов истории Андрей Белый продолжал верить в Россию – путеводную звезду для всех патриотов Отечества. В мае 1918 года под его пером родился подлинный гимн Родине, исполненный любви и надежды:
«Боевой восемнадцатый год», однако, заставлял каждодневно думать о «хлебе насущном», что в условиях военного коммунизма и набиравшей обороты Гражданской войны было совсем непросто. Прежде всего требовалось не попасть в число «нетрудовых элементов» и обзавестись хоть каким-то официальным местом работы. Без этого не полагалось ни продуктовых карточек, ни каких-либо законных прав, включая и нахождение там, где родился и прожил всю жизнь, ибо 11 марта 1918 года советское правительство покинуло Петроград и Москва сделалась столицей России. Сначала Белый поступил в Государственный архив на должность помощника архивиста, но не задержался здесь долго. Да и работа, так сказать, «не по специальности» особого удовлетворения не приносила. Более интересной казалась «служба» в Пролеткульте, куда А. Белый устроился осенью. Но до этого он успел побывать в Сергиевом Посаде и даже пожить вместе с К. Н. Васильевой в Черниговском скиту.