Анатолий Зверев в воспоминаниях современников - Страница 46

Изменить размер шрифта:

Посидели за столом, и Витя ушёл на работу, сказав мне, что вечером я должна привезти Толю к ним. После ухода Панна Оксана Михайловна заволновалась, шепнула мне, что не останется с Толей одна, чтобы я забирала его с собой, и мы вскоре вышли.

Повела его пешком на Спиридоновку, к своей тётке Наде, ухватилась за палочку-выручалочку. Голова у меня уже шла кругом. Пылала, а руки и ноги ледяные. Толя вёл меня за руку, и в какой-то момент я ощутила физическое наслаждение от того, что рука моя в пухлой тёплой лапе согревается. Когда она отогрелась, Толя спокойно обошёл меня и взял за другую руку. У него самого в другой руке уже была авоська с шампанским и коньяком.

Представила тётке художника Анатолия Зверева. На Толе была розовая рубашка наизнанку с расстегнувшейся на животе пуговицей. Тётка через некоторое время сказала: «А я не хочу видеть ваш голый живот!» Зверев застегнул пуговицу.

Надежда Ивановна Соболева, моя тётя, заведовала тогда патологоанатомической лабораторией Филатовской больницы напротив. Её дом — самая настоящая квартира старой русской интеллигенции. Старый письменный стол с лампой под абажуром. Высокие окна, книги, уютный диван. Над ним гравюра Крамского «Христос в пустыне». Очень хорошего качества, тоже старинная.

Мы беседуем. На клочке бумаги Толя рисует крысу, подписывает рисунок и протягивает тётке. А она отвернулась и разорвала. Я замираю — сейчас будет взрыв, — но ничего, обошлось. Кстати, я только сейчас вспомнила, что тётю Надю всю жизнь называли мышкой, а старуха-соседка в подъезде иногда каркала: «Подожди, крысой станешь».

Тётка возлегла на диван, стала показывать Толе фотографии своей молодости. Сероглазая красавица, искрящиеся лукавые глаза и локоны до плеч. Кто-то из педагогов в гимназии, по её рассказам, одёргивал её на уроках: «Вертячая барышня Чельцова!»

Мы пробыли у неё, наверное, часа два. И она так и не угостила нас чаем. Прощаясь, Толя многозначительно поклонился и поблагодарил за гостеприимство. Надежда Ивановна развела руками: «Приходите ещё, я буду вас ругать». Тётка Толе понравилась: «Люблю красивых старух».

Вечером у Паннов поздоровалась с Лилей — и меня понесло. Рассказывала взахлёб, всё подряд, жестикулируя, называя Толю в третьем лице, не пропуская ничего — ни разорванной крысы и своих страхов, ни голого живота. Иногда останавливалась и вспоминала виденные картины, портреты Оксаны Михайловны. Толя сидел напротив, довольный. Улыбался, щурился на меня; может быть, уже что-то писал.

Поздно вечером Витя пошёл посадить меня в троллейбус. Толя было тоже рванулся, но я попрощалась, попросила его остаться.

— Ну что же, Саша, я дам ваш телефон.

— Хорошо. Только я не уверена, что буду снимать трубку.

Впечатлений дня хватало. А сейчас кажется, что всё промелькнуло за мгновение. Так оно, конечно, и было.

Звонки начались на следующее утро. Пятнадцать, двадцать раз. Я не брала трубку. Позвонила тёте Наде, и она со знанием дела прокомментировала: «Влюбился. С такими мальчиками это случается».

Вскоре приехала Моника, и я ответила на очередной звонок. Сказала, что у меня гостья из Харькова, что мы едем в Тарусу на несколько дней. Обрадовалась возможности сбежать. В Тарусе всё отошло на другой план, забылось как бы, но дома утром опять разбудил звонок. И я опять отговорилась — что ещё не проводила гостью, что у нас много дел в Москве.

Моника уехала. А я несколько дней любовалась букетом и слушала звонки. Потом букет стал вянуть и мне стало жалко этой красоты. И когда раздался очередной звонок, я разрешила Толе приехать.

Лиля с Витей явно собирали его ко мне. Пришёл в костюме, причёсанный и… с бутылкой коньяка. Я перепугалась: «Позвоню Паннам!» Но он быстро меня утихомирил. Спокойный, неторопливый, сказал что-то смешное по поводу моего испуга — и всё рассеялось. (Полбутылки коньяка так и осталось у меня, и когда свалилось очередное воспаление лёгких, Лиля растирала мне им спину.) Показала букет: «Вот, увядает». Мельком взглянул: «Напишем увядающий».

Краски и бумага! — а у меня ничего нет. На антресолях нашлись несколько листов плохонькой бумаги (сейчас мой портрет сдублирован на японскую бумагу реставратором Третьяковской галереи). Девочка-соседка дала начатые акварельные краски за 26 копеек. А художник плюхнулся на пол в маленькой прихожей, лист бумаги перед ним. Через узкий коридорчик на полу в кухне — букет… И началось. Облил бумагу водой из майонезной банки, туда же побросал краски. И — руками, локтями, пальцами, каплями с красок — пять минут парил над листом. Я краем глаза видела, как цветные брызги летят во все стороны. (Долго берегла их на обоях, с холодильника отмыла.) Встал. «А теперь тебя напишем». Я была тогда с юга, загорелая, — усадил рядом с букетом, сделал охряный подмалёвок по мокрому листу и… всё повторилось. Потом пересадил на диван в комнате. Сам устроился опять на полу, между мной и окном с балконной дверью. И углом синей краски, взглядывая на меня, стал прочерчивать мокрый лист — абрис лица и шеи, точечки носа, стрела на лбу, тени под глазами, заштрихованный правый, волосы. На месте рта было красное пятно — мгновенная черта посередине и два холмика над ней — губы.

Потом попросил нож и стал сгребать всё это месиво в разные стороны, как мне показалось.

И подпись. Во всех четырёх углах и внизу — АЗ, 1976 — ножом и краской.

Наконец после быстрого оценивающего взгляда спрашивает: «У тебя есть зубной порошок?» — и присыпал лист снежными хлопьями.

Всё было занятно. Я наблюдала и… веселилась. А через какое-то время лист на полу стал подсыхать, проявляться, и я замолчала. Художник увидел это, он видел всё. Один знакомый сказал недавно, что мой портрет — это трагедия.

Пришли Панны. Экзальтированная Лиля попросила разрешения приводить ко мне по два человека — смотреть портрет. Витя тихо сказал, что мой портрет даже лучше Наташиного (Наташа Шмелькова). И правда, в ранних сумерках он был особенно хорош — краски стали глубокими, лучились.

Потом был долгий резонанс в сознании от всего пережитого. Отчётливо помню, как замерла в восхищении поздней осенью на нашей Якиманке, увидев группу золотых тополей, яркая листва которых покрыта ранним снегом и всё залито солнцем. Или прыгала летом по холмам Нескучного сада, в руке большая папка с обоими листами — кажется, несла вставлять их под стекло, — и случайный прохожий улыбнулся: «Вот взяла всё и написала», — видимо, посчитал меня художницей.

А ещё потом была невозможность оставаться в одной комнате с портретом. Даже поворачивала его лицом к стене.

И уже навсегда — удивление и… благодарность Богу. За то, что всё это было. Наяву.

Есть ещё один Зверев. Великолепный автопортрет 1976 года, когда художник жил у Паннов. В нём он обыгрывает свою фамилию, он — Зверь. Заросший вздыбленной шерстью, с оскаленной пастью, с яростными, круглыми, стеклянными от боли глазами. Иногда он видится по-другому. Глаза печальные. Врубелевский Панн. «На старом мшистом пне, скрестив кривые ноги и вещей наготой мелькая средь дерев, ты громче хохочи и спутывай дороги, когда красавица войдёт в твой тёмный лес». Работа необыкновенной экспрессии, и досталась она мне случайно.

В 1976 году Панны не смогли вывезти за границу свою зверевскую коллекцию, она осталась на хранении у двоюродной сестры Лили. А лет примерно через десять мне удалось через друзей одной моей знакомой, работавших в ООН, переправить её в Америку. Листы были аккуратно свёрнуты в трубку, положены в футляр для чертёжных работ и с дипломатической почтой, без досмотра отправились в Нью-Йорк. Но прежде они были выставлены у меня дома. Все стены, как когда-то у Оксаны Михайловны, были завешаны картинами. Свой портрет и Зверя я повесила рядом. Получилась композиция «Красавица и Чудовище». Когда кому-то устно рассказываю или показываю эту свою идею, обычно добавляю, что Красавица — не я, а Портрет. Я просто не смогла расстаться с Толиным автопортретом. А в Америку написала покаянное письмо и была прощена.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com