Анатолий Зверев в воспоминаниях современников - Страница 45
Конечно, он «одной левой» мог бы писать острые характерные портреты, шедевры выразительности. Он таки и писал, но только по пути к основной цели — красоте. Не раз я наблюдала это чудо. Как-то его моделью оказалась неуклюжая женщина с одутловатым лицом, длинным носом, крохотным ртом, маленькими близорукими глазками за стёклами пенсне. Это был симпатичный умный человек, с живым характером, по складу души — романтик. Модель обладала всем, чтобы помочь художнику создать интересный портрет. И что же делает Зверев? Я не верю глазам своим. Он набрасывает два-три вполне реалистических изображения «очкастой интеллектуалки», смывая акварельные эскизы один за другим. И в тот момент, когда мне кажется, на бумаге воссоздан человек во всей его характерности, Зверев начинает то, что мне дороже всего в искусстве (да и в жизни) — превращение, преображение. Он превращает пенсне в сияние глаз!!! (Тут он использует свою знаменитую технику: исступлённо режет ножом по мокрой акварели. О, этот его традиционный приказ: «Хозяйка, нож неси!») Нет никакой очкастой интеллектуалки — есть астральная женщина с нездешним взором, изысканной линией носа (и кто сказал, что носу не следует быть длинным?) и с каплей крови на месте рта.
Зверев делал нечто противоположное карикатуристам: живую карикатуру он превращал в божественный прообраз. В сущности, каждый раз создавая портрет, Зверев играл роль влюблённого, если согласиться с Цветаевой, что «любить — это видеть человека, каким его задумал Бог и не осуществили родители».
Некоторые его портреты имели надо мной силу, наверное, противоестественную. Как-то он написал портрет одной нашей приятельницы, недавно оставленной мужем и пребывавшей в глубокой депрессии. Пожалуй, это был лучший портрет из всех созданных у меня на глазах. Описывать его бессмысленно. Позволю, однако, процитировать себя тех лет: «Надо срочно сделать так, чтобы муж увидел этот портрет. Он поймёт, кто она. Да он просто влюбится в портрет, а заодно и снова в неё. Он вернётся к ней…»
Лучшие его женские портреты, я думаю, Оксаны Асеевой, женщины, которую он любил. Однажды он привёл нас к ней. Стены огромной квартиры были сплошь увешаны его работами, значительную часть которых составляли портреты хозяйки дома, «старухи», как неизобретательно он звал её. В портретах же, имевших замечательное сходство со «старухой», старушечьего ничего не было. Мне особенно запомнился тот, на котором у Асеевой на глазах стояли слёзы. Казалось, она удерживает слёзы, не даёт им пролиться, чтобы не смыть эти несколько акварельных пятен, как бы случайно сложившихся в незащищённое любящее лицо… «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд». Меня всегда потрясала в его картинах та почти несуществующая граница между хаосом пятен и линий и замечательной гармонией той или иной вещи мира: животного, человека, пейзажа, букета цветов — чего угодно.
«Каждое прикосновение его драгоценно», — сказал о нём Роберт Фальк. Каждое прикосновение его кисти проходило точно по этой границе небытия вещи и её рождения. Сгущённостью своей живописи он может сравниться с великим Сутиным. Но если взгляд Сутина — это взгляд творения через призму страдания на мир Творца, Анатолий Зверев смотрит на мир глазами Творца и ничего, кроме красоты, не замечает. Мне не пришлось, к сожалению, увидеть все тридцать тысяч его работ, но те сотни, что я видела, не несут в себе интереса к видению уродства, дисгармонии, пустоты, абсурда жизни и т. д., столь характерного для искусства нашего столетия.
Несколько лет назад мы приобрели три зверевские работы на его выставке в Нью-Йорке. Его работы, как правило, не имеют названий. Названия им дают коллекционеры, искусствоведы. Одну из приобретённых работ мы называем «Распятие». На вершине горы — крест с распятым и опалённым солнцем до остова человеком. Уже не человеком, каким-то муравьём по силуэту. Конечно же, вся картина — «типичный Зверев»: несколько пятен и штрихов. Два пятна (розово-сиреневое и лимонно-жёлтое) обозначают камни на вершине, несколько лазурных пятен — небо, незакрашенный фон бумаги — облака. На празднично звучащем фоне — чёрные крест и человек, обугленные солнцем — самим обуглившимся (чёрным!) — почти рассыпаются в штрихах вызывающей небрежности. Кощунство? Непостижимым образом традиционный трагический сюжет не мешает картине говорить всё о том же: о красоте. Наступит воскресение за пределами картины или нет — неизвестно, но на листе бумаги оно наступило.
АЛЕКСАНДРА ТУРИЦЫНА
«Тарусский букет»
(о двух картинах Анатолия Зверева)
Он возвращался в Москву запелёнатый, как младенец, в большущий квадрат целлофана. На руках у Моники. Всё великолепие цветущего разнотравья начала лета было собрано в этом букете. Ромашка, василёк, гвоздика, льнянка — дикий львиный зев, пижма, колокольчик, белоснежная купина, голубые цветки цикория, мята, смолка — тёмно-коричневый липнущий ствол и длинные узкие розовые лепестки, на ночь собирающиеся в кокон; трава цветущая — стройная тимофеевка, пряный пырей, кукушкины слёзки, лисий хвост, изумрудной зелени сочная нежная осока. И что-то ещё, незнакомое…
Моника — харьковчанка, моя старинная приятельница. Длинная, нескладная, очень воспитанная профессорская дочка. Человек с добрейшей улыбкой и врождённой благожелательностью к людям. Сейчас она работает и живёт в музее Паустовского в Москве. А тогда приехала из своего Харькова на несколько дней ко мне и мы отправились в Тарусу. Ночевали в каком-то пансионате, два дня бродили по Тарусе и далеко вокруг. Поклонились могилам Паустовского, Ариадны Эфрон, Борисова-Мусатова. А на другой день по речке Таруске до Ильинского омута, на ромашковый Наташкин луг и… в лес. Сопровождал нас краевед и почётный гражданин Тарусы Иван Яковлевич Бодров, знакомый Паустовского и Моники. Без него мы бы не нашли поющих сосен, запрятанных в лесной чаще. Весь день Моника собирала цветы. Поздно вечером дома мы поставили привядший букет на кухню в ведро с водой. Утром я взглянула на него и ахнула: неприхотливые полевые цветы напились за ночь и стояли во всей своей красе в ромбе солнечного света. Этот букет было суждено написать художнику Анатолию Звереву.
Я познакомилась с Толей летом 1976 года. Через друзей моего бывшего мужа, и моих в то же время, Витю и Лилю Панн. Как известно, бездомный художник скитался по знакомым, а в 76-м он поселился у Паннов на целых полгода в их квартире на Ленинском проспекте, последние полгода их жизни в Союзе (они собирались на Запад).
Я тогда бросила работу (в Третьяковской галерее) по семейным, как говорится, обстоятельствам. Период этот затянулся, и первые несколько лет я жила на свою библиотеку. С Витиной лёгкой руки. Он как-то зашёл и, увидев на столе сборники поэзии, вдруг говорит: «Саша, я вижу, вы не собираетесь работать, а вот на это можно долго жить», — и забрал книги с собой. Они тогда тоже распродавали свою библиотеку перед эмиграцией.
Очередную порцию денег Витя принёс, появившись вместе со Зверевым. Я уже слышала о нём от Паннов и очень обрадовалась: «А это тот самый Толя?» Слышала про него и такое, что он, придя писать заказной портрет, бросал краски на полированный стол и отчищал их ножом… А тут прерывает нас с Панном: «Дай мне газету под ноги, у меня ботинки грязные». В общем, получилось так, что мы все втроём отправились смотреть Толины работы. Сначала были у Пинского. Там оживлённые приветствия, все знакомы, разговоры, — меня даже не представили. Я молчу, смотрю во все глаза, первый раз вижу картины Зверева. Помню фразу Пинского: «Ему самое главное — поставить подпись». Потом ещё один или два дома и, наконец, к Оксане Михайловне Асеевой. Через рынок, где Толя хозяйственно закупает всякой снеди. В том числе очень красивый кочан ранней капусты. Меня знакомят с хозяйкой, и вначале в волнении слышится не Оксана, а Александра Михайловна, то есть моё имя. Толя — у себя дома. Ходит крупными шагами, затеял что-то на кухне — двери всех комнат и кухни настежь, — наблюдает, как я заворожённо двигаюсь из комнаты в комнату. У Оксаны Михайловны — царство Зверева. Все стены завешаны картинами. В самых разных местах кипы рисунков и акварелей, на полу у шкафа — в метр высотой. Мне случилось быть в этой квартире ещё раз через несколько лет, всё было уже по-другому.