Альтернатива (Весна 1941) - Страница 17
– Ты не оттянешь – у тебя оттянут.
– Не по-божески это. Нельзя так жить.
Степан усмехнулся:
– Ты зачем дом строишь, Мирко? Ты ходи по дорогам и проповедуй.
– Каждый должен своей проповедью жить – тогда юродивого будут жалеть и кормить, а слушать не станут. Сейчас отчего люди слова ждут? Оттого, что погрязли в нечестности и корысти. А если чисто жить – зачем тогда церковь? Туда за отпущением грехов ходят, страх свой утешить туда идут.
– Мирко, а у тебя до Елены бабы были?
– Мне Елена не баба, Степан; она – человек мне. Ну, давай, бери бревнышко, пойдем вязать…
– Божий ты человек, Мирко… Тебе в глаза плюнь – утрешься.
– А ты чего меня цепляешь? Еленка просила испытать перед свадьбой – какой я, да? То-то она мне говорит: «Тихий ты слишком, таких пчелы жалят». Разве пчела жалит? Она лечит. Она только дурня ожалит, который боится, а тот, кто смысл хочет найти вокруг себя, – тот понимает, что это работа у пчелы такая – жало свое отдать, и сердиться на нее за это нельзя. На снег ведь ты не сердишься? Или на ливень?
– Не надо выключать свет, Милица.
– Надо.
– Я прошу тебя, сербочка.
– И я прошу тебя, хорватик.
– Но я больше тебя прошу.
– Нет, я больше, Светозар.
– Ты стыдишься себя?
– Тебя.
– Чего ж меня стыдиться, маленькая? Ведь я люблю тебя…
– Я знаю.
– Включи свет, я хочу видеть тебя.
– Нет.
– Почему?
– Потому.
– Иди ко мне.
Он обнял ее и почувствовал ее острые груди у себя на груди. Он улыбнулся в темноте, потому что соски у нее были холодные и шершавые.
– Что ты? – спросила Милица, отстраняясь.
– Ничего. Я просто радуюсь.
– Ты не радуешься. Ты смеешься.
– Когда радуются – обязательно смеются.
– А я плачу, когда радуюсь.
– Что ж ты не плакала, когда я подарил тебе сандалии?
– Так разве то радость? То просто так – сандалии.
– А что такое радость?
– Это когда ты рядом, совсем близко, и у меня глаза закрываются, и голова начинает кружиться, и кажется, будто я падаю в колодец с теплой водой, падаю, падаю, и никак не могу упасть, и так боюсь упасть, и так не хочу упасть, и когда я чувствую всего тебя, даже если руки мои лежат вдоль тела, а я все равно чувствую твою ложбинку на спине, и шею, и шрам на локте – вот тогда радость, и тогда я плачу.
– У мужчины и женщины радость разная.
– Наверное.
– Почему?
– Потому что мужчины слабее. Не смейся. Это правда. Женщина любит сильнее, мужчина не может любить так, как женщина. Поэтому женщина всегда должна жалеть любимого; это и есть любовь. Все остальное – неправда. Надо очень жалеть мужчину, только тогда он будет счастлив, а если он будет счастлив, он станет смелым, и женщина будет любить его еще больше.
– Дай я обниму тебя… Так больно?
– Нет.
– А так?
– Нет. Только еще приятней.
– А так?
– Ой, так приятно, что прямо сказать нельзя!
– Тебе ведь больно.
– Чем сильней мужчина, тем он приятней делает.
– Когда я стану старым, я не смогу делать тебе так приятно. Ничего не боюсь, только старым боюсь стать.
– Это страшно, когда ты один. Вдвоем старости нет.
– А что есть?
– Не знаю… Жизнь, наверное, есть. Уйдет сила, придет что-нибудь другое взамен.
– А что может взамен прийти? Ум? Зачем он нужен, если силы нет? Ум надо защищать силой.
Он почувствовал на своем лице губы Милицы – шершавые и маленькие, как ее соски, и такие же нежные, беззащитные, доверчивые, стыдящиеся света. Светозар обнял Милицу так сильно, как только мог, и почувствовал на ее лице странную, блаженную, как у святой, улыбку.
– Ох как хорошо мне, – сказал он, – сербочка, как же мне хорошо с тобой!..
Дед Александр, потерявший на войне левую ногу и в позапрошлом году оставшийся сиротой – семья его сгорела в доме, когда вспыхнул керосин, неловко пролитый золовкой, – ушел с пепелища, как успел выскочить из огня: в длинной белой рубахе и кожаных штанах, босой. Он жил эти два года христовой милостью, пел в шинкарнях странные песни – про мурашей и букашек, которые просыпаются по весне и радуются тому, что с первыми холодами умрут и не будут страдать в стужу, когда люди насмерть леденеют – не то что букашки, божьи твари. И еще он пел о том, как в больших городах готовят еду: на больших плитах, в которых нет огня, а лишь один жар, который может обжечь, но это будет ожог летним теплом, а не пламенем смерти, которое заставляет плясать покойников и скалить зубы, будто в последней насмешке над теми, кто остался на земле – допивать свою чашу горя.
Рожденный в Герцеговине, дед Александр знал тайну ганги – песни-плача, который только и умеют петь в горах, у Чаплины: словно бы перебивая друг друга в жалобах, чабаны редко говорили друг с другом – все больше изъяснялись гангой.
Раньше, когда была жива семья, Александр пел на два голоса с сыном: сначала тот жаловался ему на плохую погоду, и на ранний снег в горах, и на то, что реки рано стали, и овцы бьют копыта и хромо валятся в обрывы, а потом старик отвечал ему – но не впрямую, а как бы издалека, жалуясь на войну, когда сам себе не волен и когда не свободы жаждешь, а команды, потому что только в ней и есть надежда на спасение: офицеру-то свыше все виднее да умней, а уж если сейчас снег ранний, так это плохо, но не совсем плохо, потому что надо обратить гангу к господу – тот убережет от горя…
Теперь же старик пел песни странные, по форме вроде бы плач-жалоба, древняя и единственная ганга, да только не жаловался он, а все больше задирал кого-то, неведомого, но могучего, будто дразнил его, мстительно, хотя и опасливо:
– Мийо, Мийо, ты слышишь меня, родной?!
– Я слышу, Ганна!
– Я тебя ужасно плохо слышу!
– А я тебя слышу великолепно.
– Мийо, я больше так не могу! Прилетай ко мне!
– У вас сейчас солнце?
– Что ты говоришь?
– Я спрашиваю – у вас сейчас солнце?
– Скажи по буквам, Мийо!
– Соль, Ольгица, Лев, Никола, Цезарь, Евген.
– Солнце? – не поняла Ганна. – Какое солнце?
– Ты мое солнце. Я сейчас пойду в университет и возьму отпуск. А потом закажу билет. Я не знаю только, откуда мне лучше лететь – из Лозанны или из Цюриха.
– Ты никогда не называл меня солнцем, любимый.
– Я сказал, что у нас здесь выглянуло солнце, когда ты сказала, чтобы я прилетел за тобой. Ты говорила с Взиком?
– Нет. То есть да. Но это неважно, Мийо. Я хочу, чтобы ты прилетел, а отсюда мы уедем вместе.
– Он отдаст тебе сына?
– Я заберу. Я не буду спрашивать. Когда тебя встречать?
– Дня через два. Я пришлю телеграмму. Или позвоню. Я позвоню.
– Что?
– Я позвоню!
– Позвонишь?
– Да.
– Я тебя еле слышу. Ты позвонишь мне?
– Да.
– Звони днем, когда Взик в редакции. Он приходит домой в час ночи.
– Хорошо.
– Ты очень хочешь меня видеть?
– А я тебя вижу.
– Что?
– Я вижу тебя. Я все время тебя вижу. Ты ведь со мной. Ты со мной всегда.
– Что ты говоришь?
– Жди звонка. Я скажу номер рейса. Может быть, я полечу через Германию. Чтобы скорей быть в Загребе. Тогда я пришлю телеграмму.
– Целую тебя, родной!
– Целую, Ганна!
Начальник генерального штаба Гальдер
«Италия. Письмо фюрера к дуче. В нем говорится о серьезном, но не катастрофическом положении и о решении разгромить Югославию. Фюрер требует прекращения наступления в Албании, прикрытия северного фланга албанского фронта и подготовки к наступлению в Истрии.
Письмо дуче к фюреру. Обещает прекратить наступление в Албании, прикрыть три прохода с севера к флангу итальянской армии в Албании и перебросить на северо-восток Италии шесть дивизий в дополнение к имеющимся там семи дивизиям (кроме того, там есть около 15 тыс. пограничников). Ожидается также поддержка со стороны хорватских сепаратистов.
Турция. Если турки введут войска в выступ в районе Эдирне, Лист должен об этом доложить. Вероятность этого небольшая. Фюрер весьма оптимистически оценивает позицию Турции. Он сообщил турецкому послу (Гереде), что Россия осталась в стороне от Тройственного пакта, так как он (фюрер) не дал своего согласия на приобретение Россией опорных пунктов в проливах.
Кроме того, фюреру было доложено:
Не следует ограничивать действия Листа линией Олимпа.
Расчет времени: Наступление армии Листа начать как можно скорее; наступление на Скопле – по возможности одновременно с наступлением Листа.
Провести подготовку для ремонта и восстановления танков и автомашин в соединениях, участвовавших в операциях против Греции и Югославии.
Рациональное использование времени ввиду отсрочки операции «Барбаросса», задерживающейся по крайней мере на четыре недели…»