Алексей Федорович Лосев. Раписи бесед - Страница 57
27. 5. 1975. В прошлую пятницу Лосев, хотя я у него был очень мало, впервые заговорил о Ренате Гальцевой; давно он к этому подбирался, с тех пор как я открылся Азе Алибековне месяца 2 назад. Сначала он осторожно завел речь о том, как настроена Рената по отношению к моим с ним занятиям. «Ведь твоя первая жена относилась к этому равнодушно и безразлично: пожалуйста,
сколько угодно. Раза два она даже вместо тебя приезжала заниматься. А как теперь?» Я успокоил его: Рената ни разу не сказала о моих занятиях с ним ничего плохого, она знает, что он значит, и что он значит для меня. «У меня многолетний опыт брака в глубочайшей духовной близости. По тому малому, что я знаю о тебе и Ренате, мне кажется, что у тебя здесь, возможно, нечто подобное. Рената должна чувствовать в тебе интересы, которыми ты живешь, находить общее.» А. Ф. хорошо помнит недавнее обсуждение статьи о Флоренском с Ренатой. «Если только Рената не считает меня абсолютным нулем, то передай ей от меня привет». И он очень значительно и долго держал мою руку в своей.
30. 5. 1975. Непознаваемая сущность является в своих катафатических энергиях. Так мы говорили в начале века об имени Божием: имя Божие есть Сам Бог, но Бог не есть имя. У Паламы правильно: свет — реалистический символ, т. е. живая энергия самой сущности.
«Философию культа» Флоренского мне хотели передать, но того человека арестовали. Я знаком с сыном Флоренского Кириллом. Я его держал на руках, когда ему было 5 лет[185]. Я шел в Параклит мимо Лавры, зашел к Флоренскому, хотя мало его знал. Флоренский служил тогда инженером в Москве. Анна Михайловна слышала обо мне от него. «Пожалуйста, заходите, у нас целый дом». Детишки, пять человек, час или полтора крутились около меня, но такие тихие, скачут, пляшут, мал мала меньше; мать на кухне. Кирилл Павлович тут был. У Кирилла Павловича весь архив о. Павла. Все публикуемые в печати кусочки идут от него. Я у него кое-что просил через людей. Через две недели ко мне приходят с отказом. Не может выдать. Не подействовала на него эта моя биографическая справка.
Флоренский довольно бойко выступал против Хомякова, против его определения церкви: «Церковь есть истина и любовь как организм, или организм истины и любви». С точки зрения отца Павла это звучит абстрактно. Церковь есть тело Христово! Вот что не абстрактно; тут миф, живое. Если есть у вас Христос, то есть и церковь.
Отец Павел был замкнутый, со мной у него не было контакта, боялся меня
как светского человека. Хотя должен был бы понять, что я так же ищу. Правда, и времена закручивались. Приходилось прекращать знакомства. Только некоторые смелые люди оставались, которые ходили ко мне, и я ходил к ним. Обо всём сразу становилось известно: а, собирались вдвоем-втроем, о Софии премудрости Божи- ей говорили в квартире Лосева? Говорили… Тогда сразу становилось всё известно как по волшебству. Ты не знаешь, что значило встретиться вдвоем-втроем. Я чудом выжил тогда. Классическая филология спасала. ПагЗегхо, miSeiiet, ёяшбегхта, enatSeixraq, ёясибеиае — вот и всё. Не к чему придраться. Теперь, конечно, всё легче, хотя и вообще времена другие. Вы не переживали, не страдали, дорогу прокладывали не вы, а мы, на наших плечах всё выношено, кровь-то проливали не вы, а мы. Вот и занимайтесь теперь, переводите Паламу. А мне уже и поздно. Если переключаться сейчас на богословие, на Миня, так всю литературу надо менять. Нет, я буду уж по-прежнему заниматься Плотином. Тут у меня много материала.
Филон Александрийский говорит возможные, но очень условные вещи. Он Библию признает, передовой, но его толкование Библии я не люблю. Есть три тома Филона издания Кона. Там интересные вещи, но они разбросаны среди воды, воды интерпретатора и переводчика.
Флоренского нельзя ставить на одну доску с Соловьевым. Флоренский бесконечно нервознее, зажат в тиски позитивистской культуры, а Соловьев эпичнее. Хотя у обоих уже русская философия совершенно новая, ничего общего не имеющая со Страховым, Тареевым. Со всей этой рванью богословской и философской Флоренский ничего общего не имеет: живой, нервозный, катастрофичный, который чувствует, что Россия стоит на краю гибели. Кто еще так чувствовал? Лев Тихомиров? Победоносцев? Иоанн Кронштадтский? Или великий князь Сергей Алексеевич, убитый не за что иное, как за свои убеждения? У него было отчаяние перед наступлением нового века… Но те были всё же политики, а Флоренский ненавидел политику. Он говорил, что две науки дурны, археология и политэкономия.
Соловьев не опознал декадентства, выступил против него с сатирой, а ведь все декаденты были соловьевцы. Эрн, Федор Степун, Булгаков, Иванов, да и Бердяев — все соловьевцы. Но они все уже тронутые 20 веком, а Соловьев не
заметил, что здесь у них попытка разбудить новые силы в человеке против Некрасова, базаровщины, против всего этого позитивизма. Соловьев высмеивает брюсовский сборник 1890 года пародийными стихами, не видит ничего положительного.
Спенсер и Конт — властители дум в течение 19 века. Полстолетия. Бальзак? В нем много романтизма всякого. Позитивизм — это другое.
«Скажите, отец Павел, вы видали гениальных людей?» — «Вячеслав Иванов, Андрей Белый и Василий Розанов».
… Тут я стал на точку зрения внука, говорил с Ренатой [186]; они пришли со Спиркиным, на этом диване сидели. Рената, по-моему, согласилась с моим возражением, объяснила, что она имела в виду. Да и в этих возражениях ничего особенного нет; по всем ведь статьям была доработка. Тут только уж очень необычная фигура, Флоренский, никуда ее не заткнешь.
Ланда [187] трус, по воззрениям позитивист. И он еле сидит.
Флоренский продолжение Соловьева, но на другой ступени. Чрезвычайно нервозная натура, катастрофическая. Я помню его доклады начала революции: всё должно превратиться в муку, дойти до состояния бесформенности, и только тогда можно будет печь новые хлебы. Надо уметь видеть, в чем противоположность этих фигур, хотя, конечно, Соловьев в «Трех разговорах» подходит к тому же, что Флоренский. У обоих одна общая плоскость антипозитивистская, но они совершенно разные фигуры на этой плоскости. Рената это упустила. Спиркин, хотя и позитивист, встал на мою точку зрения; так что мне вроде бы удалось как-то совместить их точки зрения. И они согласились взять за основу мою характеристику Флоренского.
Не начать ли нам знакомства домами? — Но почему у нее такое имя?
Как относиться к Гегелю? У него настолько тонкая мысль, что она сама рвется к Христу. Это уже не логические категории. Я любил его логику и сейчас люблю, хотя гегельянцем никогда не был.
Ипполит Тэн в своей истории французской революции такое вспоминает… Конечно, если порыться в наших подвалах МГБ, найдется и что похуже. Я узнал, почему церкви сносили: потому что председателем Комитета реконструкции Москвы был Каганович.
Я бы не стал, как Аверинцев[188], по всем векам разбрасываться. Я очень любил Бергсона и Фрейда, Фрейд у меня почти весь. Или половина пропала…
— В отличие от Аверинцева у Вас нет непосредственности.
Ты жесточайшим образом ошибаешься! Ты говоришь, что Аверинцев говорит прямо, а Лосев прикровенно… У тебя превратное представление. Обрати внимание, какие мне ставят палки в колеса. Виссарионович как-то отверг мою статью о символе в ВОПЛях. В «Контексте-1974» не приняли мою новую статью о Кассирере. Хочешь еще пример, насколько к Лосеву отношение политическое и прикровенное? Из «Вопросов философии» ко мне обратился Фролов с просьбой принять участие в совещаниях журнала: «Мы были бы очень рады…» Я послал им статью «Логика символа». Они в журнале искали авторов, которых считают немарксистами, чтобы расширить горизонты после Хрущева: меня, Аверинцева, Петрова антиленинца из Ростова на Дону. И вот всех напечатали, а о Лосеве моя разведка доносит, что статья была намечена и должна была пройти через редколлегию, но за несколько минут до редколлегии к Фролову в кабинет вошли Митин и Ойзерман, и после этого разговора Фролов не поставил мою статью.