Александр Блок - Страница 157
Через шесть месяцев Блок умер.
Э. Голлербах[101] рассказывает о выступлении поэта: «Для меня особенно памятно торжественное празднование памяти Пушкина в Доме литераторов 10 февраля 1921 года. Вспоминаю прямую статную фигуру Блока, стоящую на кафедре, читающего по тетрадке свою речь „О назначении поэта“. В каждом слове его, в каждом звуке холодного, бесстрастного голоса была безмерная усталость, надлом, ущерб… Едва закончил Блок последнюю фразу, раздались бурные аплодисменты, одобрительный гул голосов, Блок сложил тетрадку, по которой читал, и сел за зеленый стол, рядом с другими членами президиума. Лицо его было немного взволнованным. Но все та же усталость, все то же равнодушие к окружающему были в его взоре, безучастно скользившем по головам слушателей. Иногда его светло-голубые глаза принимали неприятное выражение отчужденности. Овации не утихали. Блок встал, белея снежным свитером над зеленым сукном стола, с головой, слегка закинутой назад, как всегда. Встал, постоял полминуты. Аплодисменты стали еще оглушительнее. Хлопали все. Блок смотрел куда-то в глубину зала пристально-холодно, не кланяясь, ничем не отвечая на шумные знаки одобрения. Потом сел».
Речь «О назначении поэта» он читал еще два раза: в том же Доме литераторов и в Петербургском университете. Она была напечатана в журнале «Вестник литературы» (1921 г., № 3).
С «легким именем» Пушкина связано последнее, предсмертное стихотворение Блока: «В альбом Пушкинского Дома». Написанное в размере и ритме стихотворения «Над Невою резво вьются флаги пестрые судов», оно посвящено «Пушкинскому Петербургу»: ледоходу на «торжественной реке», Сфинксу на набережной, Медному Всаднику Фальконета, белым ночам «над таинственной Невой». В седьмой строфе автор обращается к поэту:
В марте 1921 года, пересматривая старые рукописи, Блок находит в них прозаические наброски, относящиеся к 1907, 1908 и 1909 годам. Он перерабатывает их, сводя воедино; располагает в другом порядке; из этого материала задумывает создать автобиографическую повесть «Ни сны, ни явь». Повесть осталась незаконченной. Начинается она рассказом о том, как по соседству с Шахматовым пели косари. Воспоминание это восходит к 1901 году (в рукописи 1921 года эта главка называется: «О том, как двадцать лет назад пели мужички»). Вот начало: «Мы сидели на закате всем семейством под липами и пили чай. За сиренями из оврага уже поднимался туман… Соседние мужики вышли косить купеческий луг… Косы зашаркали по траве, слышно — штук двадцать… Вдруг один из них завел песню. Без усилия полился и сразу наполнил овраг и рощу, и сад сильный серебряный тенор. Мужики подхватили песню. А мы все страшно смутились… Я не знаю, не разбираю слов: а песня все растет… Мне неловко сидеть, щекочет в горле, хочется плакать. Я вскочил и убежал в далекий угол сада».
От этой песни — все «замутилось», «все пошло прахом»: купец спился и поджег сенные сараи в своей усадьбе; появился «политический», который все время «путался» по дорогам на велосипеде, у мужиков разваливались избы— и они их не чинили. Сам автор, охваченный жаждой разрушения, принялся рубить столетнюю сирень: «Кисти цветов негустые и голубоватые, а ствол такой, что топор еле берет. Я ее всю вырубил, а за ней — березовая роща. Я срубил и рощу». Другой «сон». «За лесом — необъятная толпа мужиков… А за деревней на холмах остановились богатыри: сияние кольчуг, больше ничего не разобрать. Один выехал вперед, конь крепко уперся ногами в землю, всадник протянул руку, показывая далеко за лес. Вдруг толпа двинулась по направлению, указанному рукой богатыря. На плечи взмахиваются вилы; у других — странные старинные мечи».
В этих туманных видениях— «народная стихия», таинственная и сказочная, глухими ударами стучится в сознание поэта. Он слышит— под землей, в неведомых глубинах «хаос шевелится».
Последнее видение напоминает предсмертный сон Анны Карениной о мужичке, копающемся на рельсах. Вечером автор обходит шахматовский сад; у заднего забора он видит: «копается в земле какой-то человек, стоя на коленях, спиной ко мне. Покопавшись, он складывает руки рупором и говорит глухим голосом в открытую яму: „Эй, вы! торопитесь!..“ Дальше я уже не смотрю и не слушаю— так невыносимо страшно, что я бегу без оглядки, зажимая уши. — „Да ведь это — садовник“. Раз ему даже ответили: многие голоса сказали из ямы: „Всегда поспеем“. Тогда он встал, не торопясь, и, не оборачиваясь ко мне, уполз в кусты». «Страшные сны» среди мертвой тишины начала века: предчувствие надвигающейся грозы. Через двадцать лет Шахматовская усадьба была разгромлена крестьянами.
В начале апреля К. Чуковский устроил в Большом театре вечер, посвященный Блоку. После вступительного слова Чуковского поэт читал стихи разных эпох. Зал был переполнен, Блоку подносили цветы, его провожали овациями. Об этом вечере вспоминает Евг. Замятин: «Последний его печальный триумф был в Петербурге в белую апрельскую ночь (в Большом театре)… Освещенный снизу, из рампы, Блок с бледным, усталым лицом… одну минуту колеблется, ищет глазами, где встать, — и становится где-то сбоку столика. И в тишине — стихи о России. Голос какой-то матовый, как будто откуда-то уже издалека — на одной ноте. И только под конец, после оваций — на одну минуту выше и тверже — последний взлет».
О последних встречах с поэтом нежно вспоминает А. М. Ремизов: «Помните, чуковские вечера в „Доме искусств“, чествование М. А. Кузмина и наш последний вечер в „Доме литераторов“: я читал „Панельную сворь“, а Вы — стихи про „французский каблук“. Домой мы шли вместе — Серафима Павловна, Любовь Александровна[102] и мы с Вами — по пустынному Литейному, зверски светила луна… Февральские поминки Пушкина— это Ваш апофеоз». И еще одно трогательное воспоминание. «Бедный Александр Александрович, — пишет Ремизов, — вы дали мне папиросу, настоящую! Пальцы у вас были перевязаны. И еще Вы тогда сказали, что писать Вы не можете: „в таком гнете невозможно писать“».