Александр Блок - Страница 156
1921 год начинается трагической записью в «Дневнике» о разгроме Шахматовской усадьбы. 3 января. «В маленьком пакете, спасенном Андреем из Шахматовского дома и привезенном Феролем[99] осенью: листки Любиных тетрадей (очень многочисленные). Ни следа ее дневника. Листки из записных книжек, куски погибших рукописей моих, куски отцовского архива, повестки, университетские конспекты (юридические и филологические), кое-какие черновики стихов, картинки, бывшие на стене во флигеле… На некоторых — грязь и следы человеческих копыт (с подковами). И все».
Чувство бесконечной усталости овладевает Блоком; из последних сил путешествует он пешком на Моховую — во «Всемирную литературу» и заседает в Большом театре. 22 января на юбилейном чествовании артиста Н. Ф. Монахова он обращается к нему с краткой речью и заканчивает ее словами: «Мы горячо желаем вам, артисту и мастеру, еще и еще много раз рисовать перед рампой ваши всегда четкие образы, ваши тонкие узоры; воспламенять сердца и тем смягчать их ожесточенность; помогать современным людям не оступаться на их трудных путях».[100]
Работа во «Всемирной литературе» влачится безотрадно. Поэт сдает в печать третий том сочинений Гейне, продолжает редактировать стихи. «Исторические картины, — записывает он (затея Горького, гальванизированная Гумилевым и Тихоновым), — медленно умирает».
Постылая работа и нищенское существование доводят его до отчаяния. 17 января заметка в «Дневнике»: «Утренние, до ужаса острые мысли, среди глубины отчаяния и гибели: научиться читать „Двенадцать“; стать поэтом-куплетистом. Можно деньги и ордера иметь всегда».
25 мая Блок в коротких словах резюмирует историю своей жизни за первые пять месяцев 1921 года («Дневник»). «Наша скудная и мрачная жизнь в первые пять месяцев; отношения Любы и мамы. Любин театр… Болезнь моя росла, усталость и тоска загрызали, в нашей квартире я только молчал. В феврале меня выгнали из Союза поэтов и выбрали председателем Гумилева».
Больной поэт был глубоко оскорблен неблагодарностью молодых поэтов и упорным недоброжелательством Гумилева. Из гордости— он никогда и никому не признавался в этом. Но борьба с акмеистами заставляет его еще раз обратиться к прошлому и оценить значение символической эпохи. В заметке «Об издательстве „Алконост“ соединилась группа писателей, примыкающих к символизму, объясняется, по нашему убеждению, лишь тем, что именно эти писатели оказались по преимуществу носителями духа времени. Группа писателей, соединившаяся в „Алконосте“, проникнута тревогой перед развертывающимися мировыми событиями, наступление которых она чувствовала и предсказывала».
Последний русский романтик, Блок мужественно защищает осажденную со всех сторон крепость символизма.
В течение зимы поэт не жаловался на болезнь: продолжал таскать огромные вязанки дров из подвала и работать по ночам. Только один раз он почувствовал острую боль в области сердца, но к доктору не обратился; свое угнетенное настроение объяснял переутомлением и «нервами»; по целым дням молчал; но порой оживлялся, изображал в лицах политический митинг, рисовал карикатуры и раздавал домашним ордена с названием: «Рев-Мама», «Рев-Люба».
10 февраля, в день 84 годовщины смерти Пушкина, Дом литераторов устроил торжественное собрание. Блок прочел речь «О назначении поэта» — свое поэтическое завещание… Догорающий лирический огонь вспыхнул в последний раз. Блок говорил с былым вдохновением о гармонии, о космосе, о звуковых волнах… Местами его речь сама становилась музыкой: «На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную: там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир»…
«Веселое имя: Пушкин», «легкое имя — Пушкин». Но судьба поэта — всегда трагическая. Что такое поэт? — спрашивает Блок и отвечает: поэт — сын гармонии; ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых, — освободить звуки из родной, безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых, — привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих, — внести эту гармонию во внешний мир.
Поэт должен сбросить с себя «заботы суетного света». Дикий, суровый, полный смятенья, бежит он «На берега пустынных волн, В широкошумные дубровы».
Вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения; поэт приобщается к «родимому хаосу», к стихии, катящей звуковые волны. Первое «дело» кончено: звук принят в душу. Начинается второе «дело»: звуки и слова воплощаются в гармонию. Это — область мастерства. И, наконец, третье «дело» — принятые в душу и приведенные в гармонию звуки надлежит внести в мир. Здесь происходит столкновение поэта с чернью.
Чернь— не «простонародье» и не народ; это — чиновники, дельцы и пошляки; это те духовные слепцы, которые требуют, чтобы поэт «сметал сор с улиц», «просвещал сердца собратий». Бюрократы пушкинского времени ничем не отличаются от чиновников сегодняшнего дня.
Пушкин требовал «тайной свободы», большей, чем свобода личная или свобода политическая. Без этой свободы поэт жить не может. Заключение речи— личная исповедь Блока, полная спокойного и высокого трагизма. В судьбе Пушкина таинственно предначертана судьба Блока: он это знает и принимает гибель. «Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура: „Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит“».
«Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу… И поэт умирает потому, что дышать ему уже нечем: жизнь потеряла смысл… Пускай же остерегутся от худшей клички (чем „чернь“) те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение. Мы умираем, а искусство остается».