Актер на репетиции - Страница 8
Ирине Мирошниченко и Бондарчуку — обоим, пожалуй, в равной мере — хочется сыграть чеховское «неверно»: драматизм, а не цинизм, безысходность, а не безразличие. Режиссеру тоже хочется, чтобы тон всему дал финал, в котором у Астрова есть такие слова: «Как-то странно… Были знакомы и вдруг почему-то… никогда уже больше не увидимся. Так и все на свете…» Но к этому финалу он предлагает идти не прямо, а найти в сцене резкий эмоциональный переход. А поначалу пусть будет нечто грубое в том, как Астров увлекает Елену, рисуя ей преимущества измены на лоне природы: «Поэтично по крайней мере… Здесь есть лесничество, полуразрушенные усадьбы во вкусе Тургенева…» (Именно на эти полуразрушенные усадьбы Елена Андреевна и заметит: «Какой вы смешной…»)
В роли Елены Андреевны И. Мирошниченко
Однако пока режиссер с горячностью выясняет, почему Астров спросил Елену: «Вы испугались?», Бондарчуку хочется взять ее за руку, а потом спросить про испуг, выводя одно из другого (у Чехова, говорит он, есть ремарка: «берет ее за руку»). Кончаловский же против. И формально: доктор не подойдет к Елене близко, когда мимо то и дело ходят люди с поклажей (Серебряковых готовят к отъезду); и по существу: испугалась она не жеста, а ситуации: «Страшно не пожатие руки, а остаться здесь». Режиссер прав, но актеру жест, вероятно, в чем-то помогает, и Бондарчук на нем настаивает. Впрочем, настаивает до поры до времени. Когда репетиция пойдет дальше, он вдруг скажет: «Ну, ладно, я этого не играл», — подразумевая, очевидно, под «этим» прямое физическое воздействие.
Эпизод небольшой, но Кончаловский строит его на движении, видя в перемене места возможность для перемены состояния. Из проходной комнаты, где все их видят, Астров увлекает Елену в пустое, заставленное рамами помещение (опять рамы, опять мотив неустройства), и эта вдруг возникшая уединенность и сдающийся, как кажется, испуг Елены (Мирошниченко начинает несколько раз чуть нервно смеяться) вызывают к жизни фразы об измене и тургеневских уголках.
Впрочем, — и это важно и дается Бондарчуком сразу — его Астрову чужды донжуанские слова: произнося их, он смущается, краснеет, а на второй день съемки даже просит начать разговор с Еленой не сразу — собирается с духом. Кончаловскому же «завлекательные» фразы нравятся («Что, если взять к ним такой подтекст: „Сейчас я ее уговорю“?»), и нравятся потому, что дают возможность скрыть истинное состояние доктора. «Представьте себе, что вы встретились в театре, — кругом народ и вы должны говорить о пустяках».
Бондарчук. Но тогда пропадает главное: чувство безвозвратной потери…
Кончаловский. Ты хочешь сыграть серьезно — любовь, а ее надо спрятать и выразить открыто в единственном кадре, когда Астров стоит один и говорит: «Были знакомы и вдруг почему-то никогда уже больше не увидимся».
Теоретически точек над «и» так и не ставят — просто репетируют долго (мы уже говорили про второй день), и в процессе работы мнения сами собой примиряются. С самого же начала, держа в уме свое состояние к финалу, Бондарчук момент «обольщения» проводит как нечто досадное, как нечто такое, что надо отговорить — и ладно. Он донжуанствует с явным трудом, и от этого неудобного состояния как раз и возникает та внутренняя перемена, которая нужна режиссеру. И опять, как в сцене на террасе, главные слова обращены не к Елене — к себе, и оттого в них такая открытость, тоска и боль. На боль и отзывается Елена («куда ни шло, раз в жизни!»), в прощальном объятии Мирошниченко непритворная любовь и отчаяние.
В фильме эпизод сократится, но главный мотив его — мотив погибающих жизней, счастья — останется.
… Первый раз оказываюсь не в павильоне, а в репетиционной комнате. Чуть опаздываю, все уже сидят, и реплика Зельдина: «Я начинаю» — демонстративно обращена ко мне. Об этом не стоило бы вспоминать, если бы не одно обстоятельство. Не знаю, отчего, но актеры, в жизни народ не самый точный, на репетицию не опаздывают. Исключение лишь подтверждает правило, не наоборот. Возможно, дело тут в коллективности труда — на репетицию вызывают тех, кто в ней занят, и даже самому беспечному неловко, если многие его ждут. А возможно, причина в другом: в том особом состоянии, которое актер старается вызвать в себе перед работой. На это требуется определенное душевное усилие, и время, потраченное зря, его убивает. Недаром многие из тех, кто приходит в кино из театра, так мучаются неизбежными на съемках перерывами. То свет ставят, то грим поправляют, то еще что-нибудь, а творческое самочувствие уходит, нажитое состояние уходит, и возобновить его, как правило, очень трудно. Вот и теперь — демонстрация Зельдина не случайна, хотя действительно только что начали и он едва успел произнести первую фразу.
«Прошу, господа! Повесьте, так сказать, ваши уши на гвоздь внимания». Откуда это, из какого акта? Судя по тому, что здесь все, даже няня Марина и Вафля, — из третьего, когда дядя Ваня стреляет в Серебрякова, поняв, почувствовав, ощутив (любое слово тут к месту), что жизнь его прожита зря. Да, кажется, этот акт, потому что Зельдин продолжает: «Впрочем, шутки в сторону. Дело серьезное… Жизнь моя уже кончена, о себе я не думаю, но у меня молодая жена, дочь — девушка. Продолжать жить в деревне мне невозможно…»
Мы привели несколько фраз, а у Серебрякова здесь целый монолог, суть которого сводится к тому, что надо продать имение, купить дачу в Финляндии, а на оставшиеся процентные бумаги жить без хлопот.
Как и в сцене отъезда, тон задает Серебряков, и поэтому начало чрезвычайно важно. Режиссеру важно, чтобы Зельдин говорил «жизнь моя уже кончена» легко, заложив руки в карманы и прохаживаясь, важно, чтобы он чувствовал себя свободно. «Вы не должны вопросительно приглядываться к тем, кто в гостиной. Если вы приглядываетесь — значит, вы сомневаетесь, а этого у профессора нет. Он действительно уверен, что все хорошо придумал: дача, процентные бумаги… У него улыбка — и никакой мысли о том, что он кого-то обижает. На это он никогда не пойдет: „Я не говорю, что мой проект идеален. Если все найдут его негодным, то я не буду настаивать“».
Зельдин снова говорит текст, и Смоктуновский буквально на него кидается: «Постой… Повтори, что ты сказал».
Зельдин (покорно). Купить в Финляндии небольшую дачу.
Смоктуновский. Чем вызвана реакция дяди Вани? Только словами Серебрякова или тем, как на них реагируют остальные? Как они будут реагировать?
Анисимова-Вульф. Мария Васильевна должна говорить с сыном, как с дефективным: оспаривать мнение профессора…
Мирошниченко. А как я? Застыла в своем?
Петров. Я хочу играть, что в проекте что-то есть. Неясно — что, но что-то.
Режиссер. А Соня пусть попробует не принимать ни в чем участия. Пусть вообще не слушает, что говорят. Ты же (Смоктуновскому) рано закусил удила.
По характеру разговора, по тому, что идет он не на съемочной площадке, а в комнате, по всему этому видно, что над эпизодом работают едва ли не в первый раз. Определяют обстоятельства самые общие, и определяют их пока тоже достаточно общо. Так и не решили, например, как быть с Соней: должна ли она успокаивать дядю Ваню, видя его отчаяние, или ей достаточно своего? Ирина Купченко считает, что Соне за него стыдно: «У меня тоже все плохо, но я молчу. Мне неловко, что он так себя ведет». Кончаловский же поначалу хочет, чтобы она дядю Ваню утешала, была активной («она одна понимает, что с ним»), но потом меняет свое решение. Не очень все ясно и Смоктуновскому. Почему его герой говорит, что «двадцать пять лет я вот с этой матерью, как крот, сидел в четырех стенах». Почему вспоминает именно мать?
Мирошниченко. Он жил один, вот что тут.
Смоктуновский. Нет, не то. Что-то другое.
Линия поведения определилась пока что только у двоих: у Марии Васильевны и Серебрякова. Мария Васильевна должна быть терпелива с сыном, но, что бы он ни говорил, каких бы резонов ни приводил, все это ею во внимание не берется. Профессор — вот кто оракул, вот кому надо беспрекословно повиноваться. «Слушайся Александра!» — это в ее устах звучит без тени юмора, будто она наставляет не сорокалетнего мужчину, но мальчика. Серебряков же ни в коем случае не должен сбиться на отрицательного героя. Он искренне огорчен поведением дядя Вани — тот несет какую-то чушь, кажется, даже плачет, ссорится с матерью… Нет, ничего подобного профессор не хотел.