Актер на репетиции - Страница 32
Шукшин. Несуразность поступка (речь идет о пощечине. — Н. Л.) мне очевидна, но из этих несуразностей и складывается судьба. Иначе — зачем он двадцать лет воровал, он же не паразит по крови. Тут опять — взял и не поостерегся. Это объясняет судьбу и характер. И еще: пощёчина больше, чем отказ; он порвал со своими без горечи…
Так объясняет Шукшин эпизод, не разделяя его на две части: в избе и на воздухе, а в конце объяснения скажет вроде бы о другом, а на самом деле к тому, что происходит, имеющем непосредственное касательство. «Когда играл приезд, то было неприятно, тяжело. Думал все это сгладить фарсом, но на него нет ни сил, ни желания. Покоя Егор не обрел, — счастья оголтелого нет».
В роли Шурика О. Корчиков
Они у Шукшина всегда, эти постоянные возвраты к мысли, что, как бы благополучно ни складывались жизненные обстоятельства, изменить судьбу Егора они не в силах. Судьба в нем самом, а коль скоро так, ничего хорошего она ему не сулит.
Однако мы отвлеклись от эпизода. Правда, сняли его быстро и по-настоящему он развернулся только между Шурой и Егором, но и здесь, глядя на Шукшина, можно было предугадать, как все пойдет дальше. Поначалу же режиссеру нужно было, чтобы отчетливо обозначились две темы. Та, первая, которая связана с Любой и со стариками и в которой доверие, честная работа и покой, и вторая, возникающая с приездом Шуры и рождающая в Егоре яростное сопротивление.
Это и впрямь так — насчет ярости, потому что, как только прошли первые минуты с их растерянностью и замешательством, на Егора — от раза к разу, от повторения к повторению — все больше накатывалась и оглушала его злая сила. Она заставляла Егора недобро щуриться, словно он выглядывал нечто, ему одному знакомое и заметное, улыбаться, сводя губы в нитку, а в ответ на заговорщическое подмигивание Шуры — мол, выйдем, есть о чем дружески поговорить — так резко оборвать и без того натянутый смех, что создавалось впечатление: не смеялся он, а скалился. От такого смеха и таких глаз прямой путь к удару и к рассыпавшимся деньгам, которые он заставит Шуру подобрать. Прямой путь от них и к финалу — к той березовой рощице, куда он пойдет один на один с Губошлепом и откуда выйдет, уже шатаясь и пятная землю своей кровью. Но то финал, до него еще далеко, а сейчас снимается иной эпизод.
Сейчас все сидят в закуточке, и ужин на столе самый простой: никаких ломтей розового сала, медовых сотов да горячих шанежек. Хлеб, капуста, картошка, огурцы, квас. Для Шукшина не изобилие важно, а то, что прочно живут люди и такая жизнь им по душе. Недаром старик, когда гость заторопится, сославшись на такси, которое оказывается, его ждет, с изумлением скажет: «Семь двадцать — только туда-сюда съездить. А я, бывало, за семь двадцать-то месяц работал». Так что не в богатом столе тут дело, богатый стол у Егора бывал, да не привязал его себе, а в той, например, фразе, которую предложит Лидия Федосеева, когда героиня ее войдет в дом. «Ох, и устала я сегодня», — захочется ей сказать, и режиссер ее поддержит: «Это вечерняя фраза. Только на самом деле она не очень-то устала, это еще и для Егора фраза». И еще она предложит Егору квасу, с душой предложит, как ласку, а он необидно откажется и закурит. Дом, быт… Шукшин всему этому цену знает, этим дорожит, не боится, что житейское уведет в сторону от духовного.
Но дорожит и не боится тогда, когда быт это духовное в себя пропускает, когда между одним и другим — соразмерность. В доме Байкаловых это счастливое равновесие есть, и пуще всего есть в Любе, поэтому для Егора она такая милая, такая нужная.
Читая «Калину красную», мы видим сцену ужина как сцену покоя, передышки. Заслуженного покоя, думалось нам, заслуженной передышки. Теперь, когда фильм был почти снят, пережит, прочувствован, продуман, многое виделось Шукшину острее и драматичнее. Раньше, если кто и нарушал покой вечера, то это был Шурик. Теперь не то; теперь Шурик лишь делает ясным, что вечер «погублен», а причина — в Егоре.
Фразу эту — про погубленный вечер, репетируя, скажет Шукшин, и она определит смысл сцены. Вечер для него живой, и его можно погубить, зарезать; как Макбет когда-то зарезал свой сон, так и Егор, потеряв себя, погубил свои вечера. Эта мысль для Шукшина главная, и он ее по всей картине ведет. Не умозрительно ведет, не иллюстративно; обстоятельства жизни в уме держит крепко, но все на них не списывает. Так что не явись Шурик с пачечкой и угрозами, нашлось бы что-нибудь другое, что помешало «оголотелому счастью». А пока есть Шура, и на этот раз его довольно.
Эпизод пятый — «Уход». Не то сенцы, не то какая-то подсобная комнатенка, тесноватая, узкая. В углу сломанный диванчик, прялка — вид у нее заброшенный, ближе к двери скамейка, на которой сидит Люба. В эпизоде заняты двое — она и Егор, и попадаем мы на площадку в тот момент, когда Шукшин просит: «Выдели фразу: „я худого слова не скажу“. Выдели в том смысле, что, если Егор и уйдет, греха он на себе не унесет. И еще выдели: „Уйдешь, мне будет жалко. Жалко-жалко!“ Последние два слова выдели».
Это начало репетиции, съемки еще не было, и сцена выстраивается на наших глазах. Как будто бы это и плюс, да и на самом деле редкая удача, а между тем трудно пока что-либо написать дальше. И не потому, что много неясного, а потому, что в ходе работы открывается нечто такое потаенное, за чем и наблюдать хладнокровно немыслимо, не то что после анализировать. Немирович-Данченко считал, что репетиция — рождение человека, так вот новый человек перед нами и возникал. Василий Шукшин становился Егором Прокудиным — малейшего зазора между ними не было, а Егор Прокудин силился и не мог, боялся и страстно желал вернуть себе то прежнее, что, казалось, невозможно потеряно на дорогах жизни.
Но обо всем этом — после, а сейчас несколько слов о Лидии Федосеевой, потому что, когда писал Шукшин свою героиню, он писал ее не просто для любой хорошей актрисы, но именно для этой, зная, что́ она может, и зная, что́ ей близко. Впрочем, еще когда читалась «Калина красная», о Федосеевой думалось невольно — вернее, думали о ней невольно те, кто видел ее в шукшинском же фильме «Печки-лавочки».
В той роли, даже если очень подробно ее разобрать, нет ничего такого, что на особом внимании к себе настаивает, его вызывает. Ну, милая, ну, славная, ну, хорошая, видно, жена и мать, в трудных ситуациях мужа поддерживает, не придирается — все, кажется?
И Федосеева соглашается: «Да, все». И не ведет нас тайно к мысли, что это все само по себе много значит, заслуживает безоговорочного уважения. Этим она не озабочена — не возвеличивает свою роль хозяйки, а о работе в колхозе, кажется, не говорит вовсе — что же тогда? А то, что она гармонический человек: все у нее в душе увязано и не теснит одно другого, все уравновешенно и ясно.
Радость и оправданность бытия — вот что входит с актрисой в фильм, и эта внутренняя «срифмованность» с Шукшиным чрезвычайно важна и дорога. И в «Печках-лавочках» было дорого и теперь — не по контрасту с Егором, то был бы, скорее, художественный прием, но потому, что нужно ему как человеку и художнику. Для выражения его надежды и веры, для укрепления их.
Федосеева. Покой и прочность — вот на чем хочется выстроить роль. В «Печках-лавочках» судьбой героини руководил муж, здесь — она сама, поэтому и рискнула позвать Егора. По его письмам (я себе так придумала — он сидел с парнем из Любиной деревни, тот ему о ней рассказал, и Егору захотелось познакомиться) я почувствовала, что душа его мечется. «Если бы я была поэтом, — так ему Люба однажды написала, — я сочинила бы стихи, как в нашей стороне хорошо и славно. Приезжай, отдохни».
А когда он приехал, Люба поняла, что тишина его угнетает. Он человек сложный, изломанный, но она все равно сердечно его полюбила. И поверила ему — увидела его тоскующие глаза.