Ахматова: жизнь - Страница 124
И перо, и память у автора «беллетристических мемуаров» были точными, и попади ей эта проза лет тридцать назад… Но сейчас Анне Андреевне сделалось скучно, глаза слипались… Длинный охотничий кинжал – какая бульварщина! Она с натугой затолкала рукопись под подушку, достала из сумочки нитроглицерин и выключила лампу. Но уснуть не удалось.
…Она уже замужем была, все свои знали, Мишенька же, как всегда, не в курсе. Кинулся к ней, лестница в «Аполлоне» мраморная, дорожка ковровая, они внизу, Гумилев наверху. Не поднимайтесь, Аничка, я – мигом. Коля ей на людях и после свадьбы иногда «вы» говорил… Но тогда еще и «Собаки»-то не было… А вот цветной жилет у Гумилева и впрямь был, надо же, запамятовала, ей не нравилось, да-да, был, наверное, в Париже тайком от нее купил. Дорогой, модный, Николаю не шел, она его Блоком язвила: «Шотландский плед, цветной жилет, ваш муж презрительный эстет»… Сколько же лет между смешной сценой в «Аполлоне» и поездкой на острова пролетело? Три? Четыре? Выходит, четыре… В ресторане, на островах, когда целовались, сказала… Как-то так сказала. Кажется, так. Мне теперь все можно, мы с Николаем Степановичем разошлись. Пока, мол, у подруги поживу, квартира огромная, детей нет, мы с ней с детства дружны. И телефон Срезневских продиктовала. Мишенька его на меню записал. Туда, наверное, и звонил. После ресторана она действительно старалась избегать его. В «Собаке» садилась подальше, не за свой столик. Благо и граф Зубов в ту зиму зачастил в их богемный уют. За графом, как за оградой, не перемахнешь, не присоседишься. И вдруг Гумилев заявился, два дня пропадал. Ни в Царском, ни на Тучке. Ищи-свищи. А в «Собаке» сразу к ней кинулся. Зубов скривился и откланялся. Гумилев просветлел и закавалерился. Еще бы! Виноватый. И к Вале отвез, когда попросила – у меня жар, Коля. Вот Зенкевич и взревновал. Как долго она ничего такого в его поведении не замечала? А когда заметила… Дату, как и весь тот день, точнее, ночь в «Собаке», а потом в мерзком ресторанчике на островах, поутру, проснувшись, «вынула» из памяти. Тогда у нее такие фокусы замечательно получались. И всю жизнь спокойно и ясно глядела Михаилу Александровичу в глаза, как если бы меж ними ничего и никогда не было. И только через полвека… Надо же, как совпало, ровно через полвека!
Почти месяц пожелтевший «Сфинкс» дремал на подоконнике. Перед самым отъездом в Ленинград Анна Андреевна, усовестившись, все-таки заставила себя хотя бы его полистать. И сразу же наткнулась на такое, что тут же попросила Нину Антоновну обменять билет… Она же уже почти доказала и граду и миру, что Николай Степанович никакого отношения ни к «заговору Таганцева», ни к Кронштадтскому мятежу, ни к созданной «профессором географии» Петроградской Боевой Организации никакого отношения не имел, а в «Сфинксе» именно Гумилев, а не краснобай Таганцев – главный организатор и координатор боевых операций. Таганцев в «беллетристических мемуарах» Зенкевича только витийствует, а действует Гумилев, не сам, конечно, через надежных людей. По Зенкевичу выходило, что и убийство Урицкого (осенью 1918 года), и действия Ленечки Канегиссера, приговоренного к смертной казни за выстрел в председателя Петроградской ЧК, – звенья одной цепи, которую и закручивает, и раскручивает Николай Степанович. И везде рядом с ним некая Эльга, мистическая и великолепная. Господи, да это же чуть ли не цитата из пунинского дневника! В панике А.А. вызвонила Лукницкого – на конец года запланирована ее поездка в Италию: а вдруг там, где проверяют документы, обнаружат что-нибудь подобное тому, что насочинял Зенкевич? Лукницкий ее успокоил: в деле Гумилева, помимо уже известного, ничего крамольного нет. Анна Андреевна вздохнула с облегчением и, возвращая Зенкевичу рукопись, сказала самым вальяжным, самым королевским из своих голосов: «Какая неправдоподобная правда!»
Правда, как выяснилось с годами, оказалась очень даже правдоподобной. После смерти Зенкевича его вдова А.Н.Зенкевич вынула из письменного стола мужа тот самый длинный охотничий кинжал, который А.А. сочла беллетристической выдумкой, а его внук, публикуя рукопись, обнародовал следующие слова Александры Николаевны: «При жизни автора я была связана словом: "Рукопись не читать!" Тем сильнее книга произвела на меня впечатление теперь… Кто Эльга? Конечно, Ахматова: точнее, она стала прообразом этой демонической героини. С ней у Михаила Александровича связана, по-видимому, лирическая история предреволюционных лет, едва не закончившаяся трагедией. Долгие, долгие годы в нашем доме сохранялся кинжал (охотничий нож). Его истории я не знала. В 1973 году Михаил Александрович скончался. И когда я впервые вынула нож-кинжал из стола – потемневший, страшный, мне стало не по себе».
В потайном ящике вдова Зенкевича обнаружила не только страшный кинжал, показавшийся Ахматовой беллетристической выдумкой, но и много прекрасных стихов, ей посвященных, причем не только дореволюционной поры. Например, такое:
Однотомник М.А.Зенкевича «Сказочная эра» вышел в свет в 1994 году, а через десять лет «Молодая гвардия» опубликовала книгу младшего сына Николая Гумилева, Ореста Высотского «Николай Гумилев глазами сына», включив в приложение сенсационный документ – до сих пор в России неизвестное письмо Бориса Сильверсвана А.В.Амфитеатрову от 20 сентября 1931 года. Выдержка из него, которую я сейчас процитирую, ставит под сильное сомнение общепринятую ныне версию гибели Н.С.Гумилева:
«Дорогой Александр Валентинович!.. Прочитал вашу статью в «Сегодня» о Гумилеве и хотел бы сообщить вам кое-что известное мне. Гумилев, несомненно, принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл в нем видную роль; он был арестован в начале августа, выданный Таганцевым, а в конце июля он предложил мне вступить в эту организацию… он сообщил мне тогда, что организация состоит из «пятерок»; членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы пятерок известны самому Таганцеву; вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилев стремился к их заполнению; он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленные и захватывают влиятельные круги Красной армии; он был чрезвычайно конспиративен…»
Но неужели Анна Андреевна не допускала, что Николай и в самом деле принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл в нем видную роль? Лично я в этом сомневаюсь. Кто-кто, а она-то знала, что отец ее сына никогда и никому ни своих истинных чувств, ни тайных мыслей не открывал. А если знала, с какой стати не уставала повторять, ссылаясь на слова Гумилева, произнесенные вслух, прилюдно, что политика его не интересует и что для большевиков он ясен как стеклышко: у них своя линия – коммунистическая, а у него своя – поэтическая? И неужели не сопоставляла два подозрительных числа: возвращение Николая Степановича из безопасного Лондона в красную (опасную) Россию – май 1918-го – и выстрел Ленечки Канегиссера – август того же года? А его неожиданный приход к ней летом 1921-го вместе с уже решившим для себя вопрос об эмиграции Георгием Ивановым? Ведь тем же летом – через Латвию – утекли за границу и брат Николая с женой, и Ольга Кузьмина-Караваева, и вообще все их слепневские соседи… Больше того, в те же самые дни Гумилев, по свидетельству Василия Ивановича Немировича-Данченко, обсуждал с ним план бегства из «советского рая»:
«Я хотел уходить через Финляндию, он через Латвию… Накануне своего ареста он еще раз заговорил о неизбежности уйти из России: "Ждать нечего. Ни переворота не будет, ни Термидора. Эти каторжники крепко захватили власть. Они опираются на две армии: красную и армию шпионов. И вторая гораздо многочисленнее первой. Я удивляюсь тем, кто составляет сейчас заговоры… Слепцы, они играют в руки провокации. Я не трус. Борьба моя стихия, но на работу в тайных организациях я теперь бы не пошел"».