Адские штучки - Страница 5
Оказавшись как-то «по делу» на Тверской (нотариус), Лизавета Федоровна изумилась: «Москва-то красивая какая стала, это ж надо!..» – она ведь не была в г о р о д е лет шесть, если не больше. Все ее удивляло: зазывные витрины, огни, пестрая разноголосая толпа, обилие иномарок, но главное – тот особый дух, чудом сохранившийся лишь в центре, да и то не везде. Магазины представлялись Лизавете Федоровне чуть ли не музеями (тончайшее шелковое кашне за три тысячи ввело в ступор), а в тот же «Елисеевский» она и вовсе побоялась войти, позволив себе рассматривать гастрономическое изобилие лишь сквозь стекло. Увидев же целующихся то ли мальчиков, то ли девочек – парочка сворачивала в переулок к клубу без вывески, – Лизавета Федоровна окончательно почувствовала себя не в своей тарелке, и заторопилась: ей ли «гулять», в самом деле, чего это она вздумала! Чертила, чего доброго, еще квартиру спалит… Если еще не… На улице только остаться не хватало – мало ли ей горя выпало? А эти-то, эти… Надо же… Неужто – любовь? Странно… А все лучше, чем с водкой… Да лучше б Чертила голубым – как их там называют? – уродился, прости господи… Да хоть с кошкой… А что? Только б не пил! Она бы поняла: она вообще с детства понятливая.
Лизавета Федоровна перешагивает через банку из-под кофе, полную окурков, откатывает ногой пустую бутылку, другую, третью, присаживается на краешек стула и, спрятав лицо в ладони, начинает раскачиваться. Она не помнит точно, сколько это продолжается, и обнаруживает свою оболочку, скрюченную в три погибели, уже на маленьком кухонном диванчике. Подглядывающий за ней чертенок находит, будто во сне Лизавета Федоровна походит на ангела, и убирается во Свояси, а там, во Своясях, кричать Лизавете Федоровне – не докричаться, стучать – не достучаться! Ни единой живой души кругом, одни мертвецы ручищи свои к ней тянут, кошмарами мучают, но самый главный, «самый страшный ужас» – кто б мог подумать? – цок-цок-перецок! – стук каблучков удаляющийся. Да разве забыть ей когда эти лакированные, с бантиком, туфельки, да разве не завыть на перроне том? – а от бабки то ли луком несет, то ли плесенью какой, а может, и всем вместе – цок-цок! – «Мамочка! Не уезжа-а-ай!» – перецок…
А там и первенец – дня не прожил: «Родить и то не можешь!» – в живот, в живот. Через год – девочка, глазки ясные, солнышко: врачи «залечили». Что ни день, Лизавета Федоровна за ней в кроватку – вместо щита малышка: «На кого руку поднимаешь? На ребенка? Ирод!» – кричит. Да вот же они, пальчики сладкие, любимые! Два годика любовалась… А вот и мамочка – цок-перецок! – красивая, молодая: «Здравствуй!», а вот и муженек покойный, а вот и печень его, печень его дырявая в крови, печень его поганая, свят-свят-свят-а-а-а!..
Лизавета Федоровна просыпается от скрежета ключа. «Денехх дава-ай!» – Чертила наступает из коридора; она суетливо прячет последнюю сотенную под матрас. «Ты, сука старая, ты зачем деньги прячешь? На похороны себе собираешь? Тебе куда деньги – солить?» – и в живот, в живот.
У Лизаветы Федоровны в глазах уж красным-красно – так красно, что, кажется, онемечь Чертилу, устрани досадную помеху – и все тут же утроится, образуется: и ночами спать можно будет, шутка ли! «Не дашь, сука, денег, из окна выброшусь! Вот те крест – выброшусь! Прям щас! Перед соседями неудобно, ха! Неудобно знаешь что? В ж. пу е. аться! Деньги давай, деньги, говорю, дала быстро, а то спрыгну – локти кусать будешь!»
вдрабадан явится орать начнет денег требовать а деньги откуда поди на трех работах-то шваброй помахай только б кулаки не распускал скотина чего на аборт не пошла дурында ребеночка ей подавай видите ли вот и подавись на старости лет своим ребеночком жеребеночком козленочком жизни нету да и не было ее никогда жизни чего видела видела-то чего детство считай и то украли мамашка как за отчима вышла так к бабке в деревню засунула зимой в резиновых сапожках бегала кости ломят надо говорят к ревматологу а есть разве время по ревматологам этим сама в восемнадцать выскочила чтоб от бабки-то хуже стало поди-принеси да еще все не так аборты опять же детей не хотел первый помер вторую залечили развод потом-то второй раз вроде как по любви хороший был смирный пил поначалу немного по праздникам потом каждый день а там и печень в дырках господи а денег Чертиле не дашь посуде конец а то и лбом об стенку колошматиться начнет больной больной же васильевское отродье голоса слышит шизофреник сынуля табуреткой на мать это ж надо бугай здоровый корми его сил никаких устала хоть в гроб ложись сколько ж терпеть одного алкаша схоронила другой со свету сживает как вчера на подоконник сволочь встал орет я мать щас выброшусь если денег не дашь я мать щас выброшусь гнида перед соседями не то что неудобно в глаза смотреть не моги цепочку золотую пропил телевизор пропил ковер пропил а больше и нечего холодильник не вынес тяжелый наверное развяжи руки господи хуже ада ты прости коли можешь не умею молиться не умею в церкви-то даже страшно стоять не там ступишь бабки сразу цыкают противные вредные они как ты при себе таких держишь только а я свечку тихонечко вот поставлю да разве дойдет до тебя огонек-то ее вон их сколько поди каждому помоги всей жизни не хватит знаю умом не понять не знаю за что мучаешь так только изводишь за что меня что сделала тебе я мы же все простые люди простые люди-и-и-и…
Сын стоит на подоконнике, покачивается: обычные дела, «понты». Мать подходит к нему, пытаясь, как обычно, успокоить, но все привычные слова вдруг в миг улетучиваются, а на душе становится на редкость покойно.
Какое-то время она рассматривает чью-то сутулую спину, покрытую шерстью, а потом легонько, почти ласково, подталкивает ту к чернильной тьме.
[идиллия]
ванванч, скрытый мизантроп и экс-профи в области дамских телес, проснувшись, повел носом: однако… И дело не в том вовсе, что супружка его, зойсанна, не хлопотала на кухне, традиционно прикудахтывая. И не в том даже, что коитусных звучков из комнаты высоколобого лысеющего отпрыска с этой его не было слышно. Нет-нет, тут гораздо, гораздо серьезней! ванванч повел носом другой раз, третий, а потом причмокнул да и растянулся с блаженной улыбкой – запах человечины исчез напрочь. Ну то есть натурально: полное отсутствие какого-либо амбре. Салтыков-Щедрин. Сказочки.
ванвынча, в силу энных причин к пятидесяти годкам порядком упавшего духом, такой расклад приободрил: ведь это же щастье, щастье – ни душонки… Приоткрыв дверь спальни, он, словно боясь спугнуть что-то, осторожно, будто вор, метнулся в длинную кишку коридора и, глубоко втянув широкими ноздрями с торчащими из них черными волосками воздух, удовлетворенно крякнул: чисто сработано.
Наскоро умывшись, ванванч надел шляпу и отправился в городок, где, к его величайшей радости, запахов потных граждан и измочаленных гражданок ничто не предвещало. Безлошадные кареты сновали туда-сюда, за прилавками стояли элегантные роботы, из репродукторов доносилось эсперанто. ванванч заходил в безлюдные кафе, где на него таращились лишь спинки плетеных кресел, в немые cinema, в бесконечно пустые – и оттого кажущиеся огромными – супермаркеты. «Fater-fater! Харашо-та ка-ак!» – думал он, пребывая в абсолютном осознании того, что так славно было ему лишь в блаженном детском неведении, когда он, иван-иваном, хотел поскорей вырасти, ибо счастья своего не ведал, не ценил. Потом подумал, что счастье как таковое не выдается напрямую: «Точно… Дозируют его… цедят…» – он сделал большой глоток темного пива: глаза заблестели от свалившейся внезапно свободы, пусть примитивной – но его, и ничьей больше.
Однако вздохнул, и глубоко: слишком поздно пришло понимание, увыкай – не увыкай. Пятьдесят лет присутствия в чел-овечьем зловонном футляре проросло камнями в почках, заполнило сахаром кровь. ванванч снял очки, протер фланелевой тряпочкой, купленной когда-то зойсанной, опять надел, да и посмотрел внутрь себя, где, к его изумлению, копошились самые обыкновенные черви. Подскочив от омерзения, ванванч начал судорожно раздеваться. Сначала ветер унес шарф и шляпу, затем – рубашку с брюками, потом трусы и майку, а через несколько минут тело уже бежало по трассе в одних носках. Перед глазами плыло: «Вот так, верно, умирают… А то, жуки: тоннель, свет… Врут! Какой свет – ни кондиционера тебе, ни вентилятора! А я-то, я-то… Неужто – всё? Неужто – вот так, в очочках? Неужто пощады не будет? А-а-а!..»