Адель - Страница 1
Шарль Нодье
Адель
Эдуарду де Милланж от Гастона де Жермансе
Благодарю, любезный мой Эдуард, за то, что ты подал мне эту мысль. Я привык сообщать тебе обо всех своих радостях и горестях, постоянно черпать в твоем сердце надежду на утешение и никогда не укрепляться в каком-либо мнении или же чувстве, прежде чем не поделюсь ими с тобой; поэтому теперь, когда разлучившие нас события бросили меня на новое поприще, в новую среду, мне было бы особенно тяжело, если бы я не мог поверять тебе все те переживания, которые уготовила мне судьба в этих новых обстоятельствах. По счастью, мы открыли способ сделать нашу разлуку менее печальной, уговорившись, что каждый из нас будет вести для другого подробный дневник, записывая в нем все свои впечатления, намерения, тайные помыслы и заветные мечты, с тем чтобы каждый, получая в конце месяца такой откровенный отчет, чувствовал бы себя по-прежнему неотделимым от своего друга, вновь переживая с ним всякий прожитый им час, воскрешая всякий совершенный им поступок. Нет того времени, нет того пространства, которые нельзя было бы преодолеть с помощью такой ежечасной передачи мыслей, такого взаимного обмена сокровеннейшими чувствами, нет той жестокой разлуки, боль которой нельзя было бы смягчить подобной перепиской.
Мы с тобой заранее решили, что твой спокойный характер, мягкий нрав и вдумчивый ум явятся надежным залогом безмятежной, ничем не омрачаемой жизни и что разражающиеся в мире грозы не станут слишком тревожить мирное течение твоих дней. Что касалось меня, то моя горячая голова, пылкие страсти, склонность к излишним восторгам, а быть может, и к безрассудству, как ты говоришь иногда, давали тебе основание предрекать, что мои письма очень скоро окажутся гораздо более разнообразными и живыми, чем твои. По этому-то расчету на тебя и возлагалась философическая часть нашей переписки, ее разумное начало, в то время как на мою долю выпадала обязанность поставлять некий романический дневник, полный всяческих сумасбродств. Можешь на это не рассчитывать. Твоя гипотеза, пожалуй, оказалась бы справедливой в былые дни; она неверна, она явно окажется неверной по отношению к будущему.
Мне двадцать восемь лет, любезный Эдуард, и, что редко бывает в этом возрасте, около двенадцати из них были годами бедствий. Я рано состарился, ибо бесплодные усилия и пустые страсти рано истощили мое чувствительное сердце, которому я подчинял свою жизнь. Бедствия революции, постоянная угроза быть объявленным вне закона, опасности войны, беспрерывные волнения непостоянного, изменчивого существования, бесчисленные утраты, горестные и мучительные, — все это не могло, конечно, не отразиться на мне и не наложить на весь мой характер, на склад моих мыслей, на все мое поведение отпечаток чего-то странного, необычного, причудливого — той особой склонности к преувеличениям, которую ты так справедливо осуждаешь во мне; но, право же, достаточно было мне вернуться к природе и самому себе, почувствовать себя наконец свободным от всех чуждых моему сердцу тягостных впечатлений, вновь оказаться среди блаженного покоя уединения, как я стал совершенно иным, и ты не можешь даже вообразить себе, какое безмятежное чувство надежды владеет мною с тех пор, как я вновь переступил порог старого отцовского замка и гляжу сквозь окна своей комнаты — той самой, где когда-то родился, — на великолепные леса и нивы, на прекрасные зеленые рощи, на все эти с детских лет знакомые и милые моему сердцу места.
Мать моя встретила меня ласково, но с тем, вероятно, памятным тебе оттенком церемонности и чванливости, который всегда сразу же заставляет отступить на самое дно моей души всякое уже готовое проявиться чувство. Как это горько, Эдуард, когда нельзя выразить чувства той, которую любишь по праву, когда нельзя сказать ей о своей любви, не нарушив этим правил хорошего тона. Я сдержал себя.
Мне пришлось собрать все свое мужество, когда я входил в комнаты отца — те самые комнаты, где мы расстались, где я слышал последние его наставления и в последний раз обнял его. Отсюда он проводил меня таким печальным и таким ласковым взглядом, а ведь я тогда надеялся, что, выполнив свой долг перед королем и отчизной, еще увижу и обниму его. Какого отца я потерял! Ты-то ведь знаешь это, ты имел возможность оценить его высокие качества, возвышенный ум, чистое сердце, прямой нрав и эту спокойную, исполненную веры философию, благодаря которой он стоял настолько выше превратностей судьбы, что самые тяжкие из них, казалось, были для него лишь поводом торжествовать над ними. Бог не пожелал, чтобы он и дальше помогал мне своими советами, чтобы он и впредь вел меня средь подводных камней нашей жизни. Он оставил меня одного на земле, и стоит мне лишь подумать об этом, стоит лишь вспомнить о том, что я совершенно одинок, как сердце мое готово разорваться. Покидаю тебя на время, чтобы дать волю слезам.
Я начертал себе распорядок жизни, который покажется тебе неожиданным. Прежде всего, я намерен очень мало — как можно меньше — общаться с людьми. Я хочу обновления, хочу стать совершенно иным, а для этого мне необходимо предаться размышлению и одиночеству.
Из прислуги со мной — один только уже знакомый тебе Латур, тот самый славный Латур, что сопровождал меня во время вандейских походов[1] и является не столько моим слугой, сколько надежным товарищем и верным другом, без которого сердце мое уже не в силах обойтись. Его находчивость дважды спасала мне жизнь, а проявленные им при этом чудеса храбрости, сумевшие снискать ему расположение старших и уважение солдат, сделали его для меня самым благородным, самым великодушным и прекрасным из всех людей, которых я когда-либо знал. Пожелай он тогда другого положения, другого рода занятия, он получил бы их: к счастью, я был достаточно богат для этого. Но он сам сделал выбор — и вот он со мной.
Так как мне трудно долго оставаться безо всякого дела, или, вернее сказать, я не могу удержаться от того, чтобы время от времени не уступить — развлечения ради — некоторым довольно постоянным своим склонностям, я вновь обратился к ботанике, бывшей когда-то любимейшим моим занятием. Мне хочется вновь начать собирать свои гербарии взамен погибших и вновь свести знакомство с теми богатыми семействами растительного мира, с которыми я настолько потерял привычку общаться, что уже успел сделаться в их среде почти незнакомцем. Надо ли говорить тебе, какую невыразимую радость мне приносят эти встречи, сколько связано с ними сладостных воспоминаний и гармонической прелести. О волшебный мир простых и чистых радостей юности! Отчего ни одной из них нельзя вызвать в памяти без того, чтобы за ней тотчас же не потянулись другие воспоминания, делая эту прелесть еще пленительнее!
Могу ли я, например, увидеть барвинок, любимый цветок Руссо, и не вспомнить при этом, что как раз в те дни, когда ты в первый раз гостил в этих местах, мы, бывало, охотно собирали эти цветы вот в этом лесочке, на сыром и тенистом склоне, в память писателя, перед чьими сочинениями мы тогда преклонялись. Садовый колокольчик нередко встречается в сухой песчаной земле, на лесных опушках, — Люси, которую я все еще не перестаю оплакивать, любила их больше всех других цветов. Цветок шиповника, увядающий под жгучими лучами полуденного солнца или свисающий с ветки, сломанной грозой, всегда напоминает мне тот, что подарила мне Фанни, — увянув, он засох у моего сердца. Рябиновая роща неизменно вызывает у меня воспоминание о деревцах, которые я сплетал наподобие арок у тех тропинок, где должна была пройти Виктория; и никогда не смогу я увидеть — о прекраснейшее из деревьев! — твои крылатые, твои тонкие и легкие листочки, широкие кущи твоих белых цветов или пурпурных плодов, не почувствовав при этом, как горит на моих губах и в моей крови тот первый поцелуй любви, подаренный мне под твоей сенью…