Абраша - Страница 6
Через несколько лет, знакомясь со своим телом, он вспомнил ту ночь, тот шепот.
Третий раз он проснулся, потому что у него болел живот. Он уже присел, чтобы направиться к горшку, но услышал свое имя и притаился – горшок мог и подождать.
– У Коки – ушки на макушке.
– Но он ничего не понимает.
– Не понимает, так запоминает и где-нибудь брякнет.
– Боже, так о чем мы говорим?
– Вот именно, – Боже! И зачем ты этого Сергия в дом водишь?
– Да ты что, Тата, спятила? Мне его от дома отваживать? Ты совсем от страха сдурела.
– Это – не страх, Сань. Это – наша жизнь.
Тут Кока сообразил, что речь идет о Сергее Александровиче, или «Батюшке», как звал его папа. Батюшка всегда приходил с подарком для него. Один раз дядя Сережа принес железный паровоз, каких Кока никогда не видел. «Трофейный, – сказал папин друг, – немецкий». В другой раз он подарил настоящую пожарную машину, с выдвигающейся лестницей в три пролета, фарами, открывающимися дверцами. Для себя дядя Сережа всегда имел в кармане чекушку. Папа водку не пил вообще, но для компании наливал себе рюмку вишневой наливки, которую мама делала на даче летом, или вина, оставшегося недопитым с прошедших праздников, чекушку же дядя Сережа «приговаривал» единолично.
Николенька плохо понимал, о чем они говорили и, чаще, спорили при каждой встрече. Но один раз навострил ушки, так как речь шла о козленке.
– Ну, это же бред! Почему я, к примеру, не могу завтракать бутербродом с колбасой, запивая его кофе с молоком.
– Да всё ты, Саня, можешь. Дело же не в тебе.
– Я понимаю. Непонятен сам запрет, нелепый сегодня, в двадцатом веке. Десятки миллионов потеряли, нацию замордовали, унизили, растоптали…
– А уничтожили?
– Нет.
– О! И уже четыре тысячелетия не могут. Где эти топтатели – все эти ассирийцы, вавилоняне, мудрые греки, которые древние, или непобедимые римляне, с Титами и Веспасианами, где эти две усатые гниды?
– Э-э. Вы что, мальчики, обалдели, ведь – непьющие!
– Тат, мы шепотом, да и второго уже закопали.
– Ненадолго. У нас без него не обойдутся. Откопают или нового соорудят.
– Ну, вот видишь, ты сама нарываешься на «без права переписки». Лучше сядь, Сань, налей ей рюмочку настойки.
– Хорошо, я согласен, Батюшка ты мой, они действительно взломали все границы, опрокинув и Шпенглера, и Тойнби, но при чем тут кофе с молоком?
Здесь внимание Николеньки от всех этих непонятных слов отключилось, и он стал думать о Сонечке, которая жила этажом выше, и была дочкой «богатых людей», как говорили соседки на кухне. Стоя в очереди к умывальнику, он слышал: «Так Гольданские каждый день семгу с мясом жрут!» – «Ну, а ваше какое дело, Ксения Ивановна?» – «А мы с вами, Галочка, с перловки да на постные щи, с перловки да на постные. Мясо можем позволить только на Седьмое ноября». – «Ну это не их вина». – «Да наворовали, суки». – «Где, у себя в институте?» – «Знаем мы ихние институты, книги всякие писать, они бы у станка постояли или горшки, как ты, милая, с говном за детьми повытаскивали». Сонечка пригласила его – Николеньку – на елку, и он очень боялся, что родители не пустят: они не любили, когда он ходил в гости, особенно к соседям, если же и отпускали, то всегда повторяли одно и тоже, как будто он маленький и не понимает: «Лишнего не болтай» или: «Знаешь, Кока, ты ротик на замочек и молчок», или: «Настоящего мужчину украшает что?»…
– … не варить козленка в молоке его матери?
– Ну, это, Сергей Александрович, еще первобытные племена знали и практиковали.
– Да. Но это было на уровне обычая, а Талмуд возвел это в ранг закона. Нельзя убивать младенца. То есть малыша, грудь матери сосущего, то есть мясо и молоко – несовместимо. Это не только отторжение варварства и дикости, это – тот нравственный императив, если хочешь, скрепивший нацию на протяжении четырех тысячелетий. Кстати, как ты знаешь, только Талмуд запретил вызывать преждевременные роды у животного, чтобы получить от недоношенного малыша нежнейшее мясо и тончайшую кожу для деликатеса.
– Какой ужас!
– Тата, всё в жизни есть ужас и радость, мрак и свет, и на всё воля Божья, на всё Его промысел.
– Вот слушаю я вас, Сергей Александрович, и в толк не возьму: вы в каком храме служите, в православном или в синагоге?
– Ни в каком, душечка. Уже ни в каком. Отслужил. А по поводу недоумений твоих скажу лишь: Господь – один и Истина – одна, и идем мы к Ним, спотыкаясь, падая и снова вставая на ноги наши грешные, разными путями, говоря на разных языках, ориентируясь по разным картам и навигациям, но всё одно, Они у нас – одни, других нет и не будет. И грех великий, коли будем продолжать мы грызню нашу по поводу разных маршрутов. Не это сказал Он. А сказано было: «Ни эллина, ни иудея; ни раба, ни свободного; ни скифа, ни варвара». И стараюсь я понять, в чем мы близки, и где наши маршруты совпадают, а не копить злобу и отчуждение. А кстати, какой праздник будет через неделю?
– Новый год, – хотел было закричать Николенька, но удержался.
– Новый год, – как-то неуверенно сказала мама.
– Обрезание Господне, – сказал папа.
– О! Наконец ты прав, Саня. И я не спорю с тобой. Посему, друг сердешный, давай по этому поводу выпьем.
– Батюшка ты мой, так закусывай, закусывай. Тат, положи ему винегретику.
– Ох, хорошо. Жаль, не пьешь ты, Сань. Так, если быть точным, то праздник сей будет четырнадцатого, по нашему календарю, да не в этом суть. А суть в том, что… Э, а малец-то наш, кажись, слушает.
Николенька усиленно загремел паровозом. Впрочем, разговор старших его действительно разочаровал – ничего интересного не было, напрягаться и слушать было нечего. Как из ваты доносился до него, не задевая сознание, этот спор, но каким-то чудным образом осел он в памяти, всплыв из тумана забытья через много лет.
– …Да, Сань, ты прав… обрезание… принял имя Иисус… «Не нарушить закон пришёл Я, но исполнить»… тише… он, кажется, спит… аж похрапывает… вступление в союз-завет Авраама и избранного народа с Богом…
Сладко спалось в ту ночь Николеньке.
Луч солнца полоснул по лицу и застрял на зеркальной дверце платяного шкафа. На стекле распахнувшегося от дуновения ветерка окна сидела бабочка. «Королева» – узнала Ира и окончательно проснулась. За дверью начала грохотать ведрами и кастрюлями баба Вера, и спать дольше не было никакой возможности. Можно было бы еще поваляться, но всё равно Машка уже проснулась, она всегда вставала ни свет ни заря и начинала канючить, да и Катя скоро начнет орать, как сумасшедшая: «Ирка, вставай, пошли купаться!» или «Ирка, вставай, жениха проспишь, пошли в магазин за хлебом!». Ира с удовольствием бы вскочила, но перед всеми дневными приключениями ее ждали ненавистное молоко и яичница с помидорами или колбасой. Она бы с удовольствием позавтракала бы чаем с вареньем, но баба Вера как заведенная твердила: «За что родители деньги огромадные плотют? – За то, чтобы ты воздухом дышала, молочко парное пила и яичками прямо из под курочки питалась, солнце ты мое ненаглядное!». Курочки Ире нравились, но было такое впечатление, что свои яйца куры вываливают из попки вместе с какашками. Ира была девочка брезгливая, поэтому на вкус вареное яйцо, да и в виде яичницы ей даже нравилось, но когда она представляла, как это яйцо появляется на свет, – бррр! А молоко она и вообще терпеть не могла. Еще запах парного молока прямо после дойки вместе с запахом свежего теплого хлеба, который привозила машина по вторникам и пятницам, ей нравился, но вот пить его она совершенно не могла. Впрочем, ей помогала Ксюша. Баба Вера, как правило, подавала завтрак – яичницу, большую кружку молока, два куска белой булки и прошлогоднее, засахарившееся варенье из крыжовника или смородины и уходила дальше грохотать своими тазами. Ира глубоко погружала губы в белую ароматную и густую молочную массу. Ксюша уже поджидала под столом, она конспиративно хранила полное молчание, только терлась – не без намека – о ногу и ждала своего часа. Он наступал тут же, как баба Вера обозначала знакомыми звуками свое отсутствие в комнате. Ира росла умной девочкой, поэтому она не выливала всю чашку Ксюше, а оставляла с палец на донышке. Когда баба Вера входила, Ксюша, догадливо скрывшись под кроватью, довольно урчала и облизывалась, а Ира органично и естественно причитала: «опять эту гадость пришлось пить. Меня чуть не вырвало». – «Ничего, ничего, кровинушка, тебе в пользу и мне в радость. Остаточек можешь кошечке вылить, будет и ей праздничек, ишь, мурлычет, клянчит», – говорила она, бережно вытирая молоко с Ириных губ. «Какая артистка!» – каждый раз ликовала Ира. Бабу Веру она очень любила, пожалуй, больше родителей…