Абхазские сказки и легенды - Страница 62
Ее девичество не обошлось Шалико и клоком волос, когда-то вырванных из его головы Маяной. Он тут же уснул, а Хикур плакала, плакала, уткнувшись головой в подушку, которой собиралась душить совратителя сестры. А он спал, приоткрыв рот, и Хикур могла сделать с ним все, что хотела, но она понимала, что сейчас это ни к чему, что это глупо и поздно и… жалко его. Так Хикур не удалось отомстить за свою сестру.
Время шло, и жена Шалико продолжала ездить навещать своих деревенских родственников…
Примерно через три месяца после той роковой ночи Махаз пахал на своем приусадебном участке. Близился полдень, и пахарь уже настораживал слух в сторону дома, ожидая, что вот-вот жена должна позвать его на обед, да и быкам пора передохнуть.
На мгновение приподняв голову, чтобы утереть пот с лица, он вдруг увидел, что по дороге к дому вдоль плетня приусадебного участка идет дочь его Хикур с проклятущим красным чемоданом в руке. «Чего это она вдруг приехала?» — подумал Махаз, чувствуя, что случилось что-то недоброе. Лицо девушки было сумрачно и ничего хорошего не предвещало.
— Ты чего? — крикнул он ей, когда она по ту сторону плетня поравнялась с ним.
Девушка сумрачно посмотрела на отца и, ничего не говоря, пошла дальше. На ней было драповое пальто из отреза, присланного когда-то для Маяны. Да и сама она сейчас точь-в-точь была похожа на Маяну, когда та приехала из города с этим же чемоданом в руке. Пораженный догадкой, Махаз несколько минут простоял неподвижно.
— Да на вас стариков не напасешься! — крикнул он в сторону исчезнувшей дочери и погнал быков. — Ор! Хи! Волчья доля!
Махаз решил не жалеть быков и допахать участок. Он знал, что пришел его час. Допахав участок, он загнал быков во двор и вошел в кухню, где заплаканная его дочь сидела у огня рядом с матерью. Когда он вошел, дочь замолкла.
— Полей отцу, — сказала мать и стала накрывать на стол. Из горницы прибежали остальные дети и уселись за стол — мал мала меньше. Махаз сел во главе стола. На первое ели горячую мамалыгу с фасолью и квашеной капустой, на второе — кислое молоко. Махаз сейчас ничего не испытывал, кроме безотчетного раздражения на красный чемодан, стоявший перед глазами по ту сторону огня. Ему казалось, что все несчастья его жизни связаны с этим красным чемоданом.
— Одному удивляюсь, — сказал он, кивком показав на чемодан. — С тех пор, как он здесь появился, мы успели постареть, а ему и сносу нет.
Маша молча встала и убрала чемодан в горницу. Поев, Махаз снова вымыл руки и ополоснул рот. Хикур ему поливала. Вымыв руки, взял кружку с водой и пошел за дом, где лежал большой точильный камень. Он вынул из чехла, висевшего у него на поясе, свой длинный пастушеский нож и, полив водой точильный камень, стал точить его лезвие. И когда клинок стал, как бритва, хоть срезай им с руки волосы, он, проведя несколько раз лезвием по своей задубевшей ладони, вложил нож в чехол.
Потом Махаз вошел в горницу, переоделся, натянул на ноги ноговицы, а самодельную обувь из сыромятной кожи сменил на городские ботинки. После этого надел на себя ватник и, похлопав по карманам, убедился, что все на месте. Взгляд Махаза упал на графин с чачей, стоявший на очажном карнизе. Рядом с графином стояло несколько стопок. Одну из них он сунул себе в карман.
Он вошел в кухню, где у огня все еще сидела его жена с дочкой. Увидев его, они опять замолкли.
— Чего уж тут шептаться, девушки-подружки, — сказал он глухо и, обращаясь к Хикур, добавил: — Он?
— А кто ж еще, — отвечала девушка, опустив голову.
— А про клятву мою он знал? — спросил Махаз.
— Сама говорила, — вздохнула Хикур.
— Ишь ты! — удивился Махаз. — Слушай меня, — продолжал он, все еще обращаясь к дочке и показывая, что обращается именно к ней, — отведешь быков в Большой Дом. Если я вдруг не приеду, пусть кто-нибудь из братьев засеет мой участок.
Ближе к вечеру отгонишь коз на ферму. Скажи, мол, уехал по делу, пусть они там кого-нибудь приставят к ним…
Махаз вышел во двор и, не прощаясь ни с кем, зашагал к калитке. На крутом откосе между его двором и верхнечегемской дорогой паслись его колхозные козы. Он даже не взглянул в их сторону.
— Да постой же ты! — крикнула Маша и сделала несколько шагов в сторону мужа. Тот не оглянулся и не убавил шагу.
— Чего-нибудь дурного не натвори, — проговорила она, бессильно останавливаясь посреди двора.
Впервые в жизни она почувствовала, что теперь не имеет над ним прежней власти и вообще никакой власти не имеет. И впервые в жизни почувствовала к нему уважение, которого никогда не испытывала.
— Худшего не натворишь, — отвечал он, не оглядываясь. Пнув ногой калитку, Махаз вышел со двора и пошел тропинкой вдоль плетня, огораживающего приусадебный участок.
В Большом Доме видели, как он проходил мимо, но никто, кроме его старой матери, сидевшей на веранде, не обратил на это внимания. Она попросила домашних окликнуть его, узнать, куда это он заторопился, но никто не стал его окликать: мало ли куда человек идет!
Хотя старая мать видела хуже всех, она по его решительной, не свойственной ему походке поняла, что он собирается сделать что-то решительное, не свойственное ему. А по опыту своей жизни она знала, что когда мужчина пытается сделать что-то решительное и ему не свойственное, это чаще всего кончается кровью. Ей стало тревожно за сына…
Махаз вышел из Чегема и стал спускаться вниз по крутой тропинке, ведущей к Кодору. Как только он вышел на косогор, в лицо ему ударил шум реки. Далеко внизу всеми своими рукавами мутно блестела дельта Кодора.
Окинув взглядом открывшуюся долину с дельтой реки, бегущей к морю, Махаз вздохнул, словно впервые, почувствовал власть своей роковой обязанности и одновременно конец вольной жизни, именно сейчас открывшейся ему в прощальной красоте распахнутого перед ним пространства.
Он быстро спускался легким пастушеским шагом, и мелкие камушки осыпи катились вслед за ним сухим ручейком и ударяли по ногам, словно подгоняя его вперед.
Крутая тропинка напомнила ему то, о чем он в сущности никогда не забывал, вернее то, что всегда было при нем, даже если он об этом не думал.
Лет двадцать пять назад, когда Махаз работал проводником в геологической партии, начальник партии однажды послал его в Кенгурийск: встречать его жену, ехавшую к нему из Ленинграда.
В то далекое раннее утро он стоял на пристани среди встречающих пароход, придерживая за уздечки двух оседланных лошадей. Жена начальника его сразу узнала и, прямо от трапа, замахав рукой, подбежала к нему. Видно, муж ее предупредил, что встречать ее будет человек с лошадьми.
Когда она подбежала к нему, поражая его белизной лица и ослепительной улыбкой, он так растерялся, что хотел вскочить на лошадь и ускакать, но сдержался и, только скинув войлочную шапку, долго и неловко тряс протянутую ему руку.
Потом они оба засмеялись над его растерянностью, и ему стало легко-легко. Он помог ей взобраться на лошадь, и она вскочила в седло, усаживаясь в нем по-мужски. Юбка на ее ноге с той стороны, с которой он ее подсаживал, слегка задралась, обнажив круглое и нежное, как щека ребенка, колено. Голова у него закружилась, и он, припав к этому прохладному колену, поцеловал его.
— Ах ты, дурачок! — сказала она и рукой отстранила его голову от своего колена. Но, прикоснувшись ладонью к его голове, чтобы оттолкнуть ее, она легким движением ладони на самое малое мгновенье приласкала ее, и он, вскочив на лошадь, ударил ее плетью и поднял на дыбы…
Ему было двадцать пять лет, и он впервые в жизни поцеловал женщину.
Три года с перерывами на зимние месяцы он служил проводником при ее муже, кое-как научился говорить по-русски, и каждый раз видеть ее было для него праздником. Он никогда не пытался чего-нибудь добиваться от нее, потому что она была женой другого человека, да еще такого замечательного человека, как ее муж.
Да, человек этот поразил Махаза тем, что был совсем не похож на многих городских людей, и в особенности на тех городских людей, которые недавно ушли из деревни и, став городскими, быстро, удивительно быстро отвыкали от физической работы, от преодоления всего того, что приходится преодолевать человеку, проводящему свою жизнь под открытым небом.