А у нас во дворе - Страница 16
Но однажды Анна Васильевна не пришла. Нам сказали, что она заболела, и заменили историю физкультурой. Не пришла она и на следующий урок, и через урок. Жизнь потеряла краски. Вызнав каким-то образом ее адрес, я отправилась к ней домой. Как я на это решилась, сама не знаю. Держа в руках бумажку с адресом, я отыскала нужный переулок (благо он оказался неподалеку), вошла во двор и, увидев там тетеньку, развешивающую на веревке белье, показала свою бумажку. Она молча кивнула в сторону деревянного флигеля, но, едва я стала подниматься по ступенькам, крикнула: «Вниз!» Неужели в подвал? На лестнице пахло кошачьей мочой, а в кухне — жареным луком. «Где тут Анна Васильевна?» — спросила я у тени, скользнувшей по темному коридору. «Сюда, пожалуйста», — юным голосом ответила тень и повела меня за собой. Скоро мы оказались в узкой комнате, где царил полумрак. На кровати лежала женщина с разметанными по подушке волосами. «Кто пришел, Аня?», — услышала я слабый голос Анны Васильевны. Я назвалась. «А-аа-а, очень рада, проходи, садись. Яблоко хочешь? Анечка! Принеси яблоко». Девушка метнулась к буфету. «Это моя дочь Анечка. А я вот слегла с пневмонией». «С чем?» — спросила я, радуясь непонятному слову как возможности поддержать беседу. «С пневмонией, с воспалением легких». — «А вы скоро придете?» — «Как только встану на ноги. А ты пока читай. Хочешь, дам тебе книжку про Троянскую войну?» «Спасибо, не надо, — зачем-то отказалась я. — У нас дома много книг про Древний мир. Мамин муж — философ. Он все знает». — «А-а-а, ну тогда другое дело». Анна Васильевна поглядела на дочь и улыбнулась. Видя, как ей трудно говорить, я стала прощаться. Анечка сунула мне в руку яблоко и повела по коридору.
«У мамы глаза болят, поэтому мы в комнате света не зажигаем», — сказала она на прощанье.
Поднявшись все по той же вонючей и шатучей лестнице, я оказалась на свету. Домой шла медленно, припоминая все случившееся. Что, собственно, меня так поразило? Убогое жилище? Да мы все жили примерно одинаково: в коммуналках, среди чада и смрада, с мышами и крысами. Но Анна Васильевна — величественная гордая обитательница Олимпа, самая верховная богиня. Могла ли я подумать, что и она живет в подвальной конуре?
Могла ли я представить, что именно оттуда она каждый раз приходила к нам, чтоб рассказать о подвигах Геракла, о Зевсе, Гере, Гебе…
читала она на уроке своим глубоким грудным голосом. Не в силах расстаться с мыслью об эллинском происхождении Анны Васильевны, я решила сделать ее Персефоной, живущей в царстве Аида, или по крайней мере Деметрой, спустившейся в Тартар, чтоб навестить дочь. Но, как я ни пыталась приучить себя к этой новой версии, ничего не получалось: грязный двор, сырой подвал, вонючий коридор, полутемное жилище никак не вязались со звучными греческими именами.
В конце четверти открылась дверь и вошла Анна Васильевна — спокойная, статная, все в том же темно-вишневом платье, с белой шалью на плечах. Она улыбнулась нам своей удивительной улыбкой и сказала, что мы начнем новую тему. И вновь замелькали имена: Приам, Парис, Гекуба.
Глава 2
И всем, чем дышалось
Мама
Старинные часы на гардеробе. Те самые, из моего детства: склоненная над книгой бронзовая женщина, тонкая рука, подпирающая щеку. Все то же. Только циферблат без стрелок. Часы сломаны. Они стоят в квартире моей мамы, которая недавно умерла. Совсем недавно. Еще живет в комнатах ее запах. В прихожей стоят тапки, хранящие форму ее ступни с подагрической косточкой. Возле зеркала — золотистое колечко ее волос и расческа, которой она провела по волосам, уезжая в больницу. Рядом обручальное кольцо и часы, что так беспомощно болтались последнее время на ее исхудавшей, посиневшей от уколов руке. Тупо брожу по квартире. Со дня маминой смерти прошла всего неделя. В прошлую субботу папин голос из больницы. Слабый, дрожащий голос. Едва его услышав, я все поняла. Нет! Нет! Нет!
Да! От такой болезни не спасают, и не на что было надеяться. Но слаб человек, и малейшее улучшение рождает надежду. А улучшение было, и маму выписывали из больницы домой то на неделю, то на две. И мы сидели в ее уютной кухне и пили кофе, а по вечерам звонили друг другу по телефону. «Ну как ребятки? — спрашивала меня мама. — Так поздно не спят?..»
Я еще не жила в этом мире без мамы. Жила с ней, подле нее, отдаляясь, приближаясь, терзаясь несхожестью душ, тоскуя по детству, когда ни с кем не было так хорошо и празднично, как с ней. Делаю первые шаги в мире, где ее нет. Она приходит только ночью, садится возле меня, и мы вместе смотрим старые снимки. «А это помнишь когда было?» — «Помню. После ноябрьской демонстрации. Малый Каменный мост». — «Сколько тебе тут лет, девочка?» — «Девять, наверное». Поднимаю голову, а ее уже нет.
Бегу, зову и просыпаюсь.
Суббота, еще суббота. Уже две недели со дня маминой смерти. Мы с сыном снова на Кутузовском проспекте в маминой квартире. Приехали навестить моего отчима. Сидим на кухне. Едим сваренный к нашему приходу обед. Папа старательно и серьезно нас кормит. Папа. Тридцать лет назад меня заставили называть этого человека «папа». А теперь я держусь за драгоценное слово как за соломинку. Мы с ним держимся друг друга. Мы звоним друг другу, и он задает мне мамины вопросы: «Ну как ребятки? Еще не спят? Я купил тебе сыр и баночку меда. И рижский хлеб, который любит Павлик. Может, заедешь в конце недели?» Мы сидим на кухне, а рядом на полу рулоны обоев, которые папа снял с антресолей. «Возьми их себе, деточка, — говорит он. — Мы собирались в июне делать ремонт. Возьми их. Тебе пригодятся. Мы за ними долго стояли. Разбери фотографии, книги, ноты. Возьми что тебе нужно».
Разбираю книги. На многих дарственные надписи писателей, художников, актеров — всех тех, с кем мама встречалась, у кого брала интервью, работая в журнале «Красноармеец» в военные и первые послевоенные годы: «На память Изабелле о первых наших встречах. Вас. Качалов, 1944 г.»; «Белле Румер (мамина девичья фамилия) с любовью. Мих. Жаров, 1945 г.». Вот тоненький «Василий Теркин», «карманная» книжечка, выпущенная издательством «Молодая гвардия» в 1942 году. На титульном листе — надпись: «Изабелле Вениаминовне, замученной редакционными невзгодами, — с пожеланием всего лучшего. А. Твардовский. 14.7.1943».
Вот сборник стихов Степана Щипачева с посвящением: «Милой Белочке. Пусть эта книга когда-нибудь и потом напомнит об этих днях, о нашей редакции и об авторе этого творения. Ст. Щипачев. 26.5.44».
Миниатюрная рассыпающаяся книжка Анны Ахматовой, изданная в 1921 году. На титульном листе под строгим названием ANNO МСМ XXI надпись: «И. В. Румер на память о встрече — Ахматова 22 апреля 1946 г. Москва».
Скромное военное издание «Железного потока» с посвящением, сделанным старческим неровным почерком:
«Т-щу Румер Изабелле Вениаминовне, прекрасному редактору, перед настойчивостью ее никто не устоит. На память А. Серафимович. Москва 10.12.44».
Английские народные баллады: «Дорогому „Красноармейцу“ Изабелле от всей души. С. Маршак 1942 г.».
Журнал «Красноармеец», в котором мама работала до 1946 года, — это огромный дом с колоннами, который все называли ЦДКА. Это большая круглая площадь Коммуны. Это газетный киоск возле троллейбусной остановки, где почему-то иногда продавали кукольную посуду, непреходящую мечту моего детства. Непреходящую не потому, что мечта не воплощалась, а потому, что маленькие алюминиевые вилки легко гнулись, ложки легко ломались, тарелки легко терялись. Все приходило в негодность, еще не успев надоесть, и я снова тянула маму к газетному ларьку. Она покупала мне новый набор, и мы шли к маме на работу, где я проводила целый день, когда меня некуда было деть и не с кем было оставить. Я доставала из маминой сумки целлулоидного голыша, строила для него дом из толстых подшивок журнала «Красноармеец» в красном кожаном переплете и кормила его из новой посудки.