А мы с тобой, брат, из пехоты. «Из адов ад» - Страница 2
В декабре кадровые войска пошли в контрнаступление, а мы так и стояли. Я не знаю, как там другие полки, а наш 436-й полк, как помню, не участвовал в боях. Когда немцев уже отогнали километров на 150–200, тогда нашу дивизию сняли с обороны, погрузили в эшелоны и по железной дороге эшелонами отправили под Ржев, на Калининский фронт. Когда во время движения эшелона по железной дороге были налеты, то объявляли тревогу. Мы из вагонов выскакивали с пулеметом, потом обратно возвращались. И так несколько раз. Ну, во время движения в наш эшелон ни одна бомба не попала. Приехали мы, выгрузились и оттуда уже ночными маршами пошли. Надо было осуществить марш на 120 км к линии фронта. Мороз! Шли только по ночам. Холодина! У тебя тут и гранаты, и вещмешок. Мы в валенках и в телогрейке были. Все обвешано. И плюс еще на лыжах, по два человека тащим пулемет, поставленный на лыжи. Очень тяжело было. Шли, ну просто на ходу спали. Как только привал – все сразу спят. Как мертвые все равно что. Очень тяжелый марш был, страшно тяжелый. И когда после войны, лет, наверное, через 15–20, я встретил одного однополчанина, первый вопрос был: «А ты помнишь, Володя, тот марш?» Страшно это! Как бой непрерывный. Ну, пришли, конечно. Расположились в лесу. Кухня кашу сварила, хлеб достали. Буханки замерзшие, их никак нож не берет. Топорами рубили хлеб. Ну, короче говоря, вывели нас на опушку. Морозная ночь, луна светит красивая. Исходное положение для атаки заняли, и все, ждали. И вот на рассвете красные ракеты, и наш московский ополченческий батальон, человек 500–600, хорошие ребята, пошли в атаку по снежному полю. Ни одного артиллерийского выстрела, ни одного танка, ни одного самолета. Ничего. Просто бросили батальон на расстрел. До восхода солнца мы пошли. Как только от леса отошли, с высотки немцы открыли по нам огонь. Батальон продвинулся на каких-то метров 150–200 и залег. Солнце взошло. Немцы, когда батальон залег, открыли минометный огонь. Минометным огнем начали давить наши пулеметы. В том числе и наш пулемет. Одна из мин очень близко разорвалась. Пулемет опрокинуло. Меня контузило. Я, наверное, полдня не мог говорить. Ну, сменили позицию, стреляли. Батальон лежит. Появились раненые. Стоны в этом морозном воздухе. Крики: «Помогите!» Солнечные тени. Снег чистый, белый. Раненый ползет, а за ним кровавый след. Кровавый снег… Стемнело немножко. Мы уже выносили с поля боя раненых. Я уже во весь рост ходил. Сначала на палатках вытаскивали, потом во весь рост. Немцы стреляют, пули свистят. А мы молодые!.. Короче говоря, вынесли всех своих раненых с поля боя, оставили на опушке поля охранение и пошли в лес. Там полк в окружении оказался. И кушать нечего было. В общем, тяжелая обстановка. Я обморозился. Тут вот пальцы были почерневшие, ногти сошли. Один палец с этого времени до сих пор кривой. Все опухшее. И потом голодание. И вот такого ослабленного меня отправили в медицинский пункт полка, потом – дивизии. И тогда уже в госпиталь.
Я пешком пришел в санитарный батальон дивизии. Там были натянутые двойные палатки, печки – тепло. Дали гречневой каши с мясом. Я наелся там, отоспался. А потом на машине нас отвезли на станцию Оленино. Уже с машины я не мог вылезти. Меня на носилки – и на носилках в санитарный поезд. А вагоны «телятнички» – нары в два этажа, печушки. Меня на 1-й этаж. Ну, тут белый хлеб с маслом, чай. Тут уже рай! Привезли в Москву в госпиталь. В Марьину Рощу. Больше двух месяцев я там лечился. Вылечился.
– Как Вы восприняли начало войны?
– Как горе, конечно. Это было большое, всенародное горе. Отступление воспринималось очень трагически. Все люди понимали, что войска отступают, большие потери несут. Конечно, это большая трагедия! Убитые, раненые, покалеченные, горят деревни, горят города! В сорок четвертом году и мою родную деревню сожгли. Уже и нужды-то не было! Там деревушка 15 домов, крыши соломенные. Команда на мотоциклах, с факелами, «пум, пум, пум»… Лето, июль, и все русские деревни они выжгли. А рядом латвийская граница, – и в Латвии, Эстонии, Литве этого уже не было. Конечно, да, это великое горе, великая трагедия для народа, для страны.
– А как изменилась жизнь в Москве с началом войны? Что произошло? Как изменилось настроение людей?
– Конечно, люди ходили мрачные, без всяких улыбок, придавленные великим горем. В магазинах сначала продавали все. А потом, я уж не помню какого числа, ввели карточки. Тут уже по карточкам, норма ограничена.
– А когда Вы были еще в ополчении, в истребительном батальоне в Москве, довольствие нормальное было?
– Нормальное. Нас хорошо кормили.
– И я так понимаю, что вот когда Вы уже попали на фронт, одежда была у вас соответствующая?
– Да. Вот я ж и говорю: нательное белье, кальсоны с завязками, теплое белье, рубашка теплая. Брюки ватные, телогрейки, шапки-ушанки, рукавицы. Все очень тепло были одеты. И кормежка была очень хорошая. Даже во время наступления. На передовую в термосах по ночам доставляли еду. Ну, были там перерывы иногда, когда еда была не вовремя. А так очень строго все.
– В сорок первом году вши были?
– О, еще как! Что вы! Ой, грызли солдат, в том числе и бойца Евдокимова. Иногда нас меняли и в баню водили. Помню, шли через вырубку. Весь лес спилен, торчат только метровые пни против танков, а деревья навалены в сторону запада. В бане все белье, начиная с нательного и до шинели, прожаривалось. Пока мы моемся там, все уже чисто. Все они погибли. Неприятный вопрос, и неприятно было с ними.
– А каким был первый Ваш расчет, вы помните?
– Были в основном молодые, но были и постарше меня. Помню, что расчетом нашим командовал лейтенант невысокого роста, в эшелоне, когда ехали, песни пел. Почему он командовал расчетом?! Вот это я не знаю. Или он чем-то провинился? Раз лейтенант, уже взвод надо было давать.
– Когда Вы попали в госпиталь, какое было отношение к раненым? Раненые стремились на фронт или уже нет?
– Ну, если говорить о желаниях раненых, то всякие были – и так, и так. Человек, когда уже побывал в бою, если он искалечен, сильно ранен, – конечно, у него особого стремления снова идти в атаку не было. Ну а так, если у него небольшое ранение какое-то было, его вылечивали и, не спрашивая, снова отправляли на фронт. А я так был обморожен, так истощен в окружении, что медицинская комиссия меня, солдата, пацана, приняла решение демобилизовать. Война в разгаре, а этого солдатика уволить. А куда? Я перепугался! Ой, я помню, что начал тогда прямо просить комиссию оставить меня в армии. Я им не сказал, что я в Москве живу, а сказал, что мне негде жить: «Там карточки, голод, кому я нужен? Умру на гражданке!» Упросил. И меня оставили при госпитале, в Марьиной Роще, где были команды выздоравливающих. И вот мы ходили там, какие-то подсобные работы выполняли, что-то подносили. Когда поступает раненый, дают большой мешок, и туда все его обмундирование. И оттуда, если кого выписывают, обмундирование доставали. У меня обмундирование было все хорошее, фронтовое. И пока меня лечили, все это украли. Мне там старое наскребли, в том числе и английскую шинель. Она тонкая, холодная…
Я понимал, что раз попросился, чтобы меня оставили, то, значит, снова на фронт. Вскоре объявили набор в пехотное училище. И меня, имевшего за плечами три курса техникума, отправили в Пуховичское пехотное училище, в город Великий Устюг Вологодской области. Туда было эвакуировано училище из Белоруссии. Вот там я полгода и учился. Тяжело. Казарма огромная, нары в два этажа. Человек 100 или 150 в казарме. Дров нет. По утрам в 5 часов подъем, идем на реку Сухона. Там обледеневшие бревна носим, пилим… А занятия – тактика в поле, стрельба. Мороз! Ужас! Очень тяжело. И кормежка слабоватая была. Перерыв, где-нибудь у печки греемся, – все про еду рассказываем. Как было хорошо! К осени в лес уйдешь, а там полно шиповника: красный, вкусный. Вот по выходным я им наедался.