5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На бело - Страница 45

Изменить размер шрифта:

Предчувствуя недоброе, они обратились к встречным офицерам. Но о бригаде Декюира не было никаких известий.

— Как! Никаких известий? Ее нет в Вильневе? Это непостижимо!

Вдруг где-то над ними прозвенел колокольчиком женский голос:

— Господа…

Они взглянули кверху и увидели в окне утыканную папильотками голову почтовой кассирши.

— Господа, есть два Вильнева. Это Вильнев-на-Клене. Может быть, вам нужен Вильнев-ля-Батайль?

— Может быть, — сказал молодой барон.

— Тогда это далеко, — сказала кассирша. — Вам надо сначала ехать в Монтиль… Вы знаете Монтиль?

— Да, — ответил маленький барон, — мы знаем Монтиль.

— Затем вы поедете к Сен-Мишель-дю-Мон, свернете на национальную дорогу и…

Из соседнего дома с золочеными табличками на дверях высунулась голова в платке, образующем над нею два рога.

— Господа…

И нотариус Вильнева-на-Клене подал свой совет:

— В Вильнев-ля-Батайль вы лучше всего попадете через Тонгский лес. Поезжайте в Круа-дю-Перрон, сверните направо…

— Все понятно. Я знаю Тонгский лес, — сказал маленький барон, — я охотился там с Бресе… Благодарю вас, сударь… Благодарю, сударыня.

— Не за что, — сказала кассирша.

— К вашим услугам, господа, — сказал нотариус.

— Не заехать ли в трактирчик пососать коктейля? — предложил маленький барон.

— Не худо бы и подзакусить, — добавил Лакрис— Я изнемогаю.

— Чуточку терпения, господа, — ответил генерал. — Подождем до Вильнев-ля-Батайля.

И они пустились в путь. Пересекли Вели, Ля Рош, Ле Соль, Мелет, Ля Тайери и въехали в Трамбльский лес. Яркий свет бежал впереди автомобиля сквозь сумрак ночи и лесную тень. Вот Круа-дю-Перрон, потом — перекресток короля Генриха. Они мчались неудержимо среди тишины и безлюдья.

На пути им попадались олени, мерцали огоньки в хижинах угольщиков. Внезапно на пустынной просеке они вздрогнули от зловещего звука — как будто от выстрела. Автомобиль занесло и ударило о дерево.

— Что такое? — спросил опрокинувшийся генерал.

Лакрис охал, распростертый на ложе из папоротника.

Эрнест, вооруженный фонарем, сообщил мрачным голосом:

— Шина лопнула… А что самое скверное, — погнут передний мост!

ЭМИЛЬ

Мадемуазель Бержере молчала. Она улыбнулась, что было для нее необычно.

— Почему ты смеешься, Зоя? — спросил г-н Бержере.

— Я думаю об Эмиле Венсене.

— Как, Зоя! Ты думаешь об этом чудесном человеке, который недавно умер, которого мы так любили, которого мы оплакиваем — и ты смеешься?!

— Я улыбнулась потому, что снова вижу его перед собою — таким, каким он был когда-то давным-давно, а ведь старые воспоминания — самые сильные. Ты должен бы, однако, знать, Люсьен, что не все улыбки радостны — как и не все слезы печальны… И надо же, чтобы старая дева тебе это объясняла!

— Мне известно, Зоя, что смех — результат нервного напряжения. Госпожа де Кюстин, прощаясь в тюрьме со своим мужем [99], приговоренным к смерти революционным трибуналом, безумно расхохоталась при виде одного заключенного, который прошел мимо нее в халате и ночном колпаке, набеленный и нарумяненный, а в руках держал подсвечник.

— Ну, это совсем другое дело, — сказала Зоя.

— Да, — ответил г-н Бержере. — Но я вспоминаю, что произошло со мной самим, когда я узнал о смерти бедной Демэ, — той, что певала в кафешантанах веселые песенки. Это было в префектуре, на вечернем приеме. Вормс-Клавлен сказал нам: «Демэ умерла».

Я, как и все, принял это известие с подобающей скорбью. И, подумав, что никто уж больше не услышит, как эта толстая девица поет: «Я щелкаю орешки, садясь на них», — ярко ощутив всю печаль, заключенную в этих мыслях, я следил, как она стекала мне в душу капля по капле, и я молчал. Секретарь префектуры господин Лакарель проговорил густым голосом в свои галльские усы: «Демэ умерла! Какая потеря для французского веселья!» — «Об этом сообщает сегодня вечерняя газета», — отозвался судья Пилу. «Действительно, — мягко сказал генерал Картье де Шальмо. — И уверяют, что эта особа перед смертью приняла святое причастие».

При этих простосердечных словах генерала некая внезапная фантазия, странная, неуместная, пришла мне на ум. Я вообразил себе конец света — таким, как он описан в Dies irae, по свидетельству Давида и Сивиллы [100]. Я увидел мир, обращенный в пепел, я представил себе мертвецов, выходящих из могил при звуках архангельской трубы и теснящихся толпой перед престолом судии, — и среди них — толстуху Демэ, совсем голую, одесную господа бога. При этой мысли я расхохотался под удивленными взглядами гражданских и военных чиновников. Хуже всего то, что, не в силах избавиться от этого видения, я сказал, продолжая смеяться: «Вы увидите, одним своим присутствием она нарушит всю торжественность Страшного суда»… Никогда еще никакое высказывание не было так плохо понято, Зоя. Никогда никакое высказывание не было так мало одобрено!

— Что за нелепости, Люсьен. У меня таких странных фантазий не бывает. Я улыбнулась потому, что представила себе нашего бедного друга Венсена таким, каким он был при жизни, вот и все. Это вполне естественно. Мне его жаль от всего сердца. У нас не было лучшего друга.

— Я тоже очень любил его, Зоя, и мне тоже хочется улыбнуться при мысли о нем. И вот что любопытно, — как это в таком маленьком теле заключалось столько военного жара и как при таком кругленьком и румяном лице у него могла быть столь героическая душа! Его жизнь преспокойно протекла в предместье провинциального городка. Он занимался производством щеток в Тентельри. Но ведь это не заполняло всего его сердца.

— Он был еще меньше ростом, чем дядя Жан, — проговорила мадемуазель Бержере.

— А дух в нем был военный, гражданственный и колониальный, — заметил г-н Бержере.

— Это был добрый и порядочный человек, — продолжала мадемуазель Бержере.

— Он участвовал в войне тысяча восемьсот семидесятого года, Зоя. Ему тогда было двадцать лет. Мне было только двенадцать. Он казался мне человеком преклонного возраста, величественным старцем. Однажды в «грозный год» [101]он ввалился, лязгая железом, в наш безмятежный провинциальный домик. Он пришел проститься с нами. На нем был ужасный костюм франтирера. Из-за ярко-красного пояса у него торчали рукоятки двух седельных пистолетов. Жизнь подстраивает шутки даже в самые трагические минуты — и вот невольная прихоть неведомого оружейника прицепила его к громадной кавалерийской сабле. Не упрекай меня, Зоя, за такой оборот речи; он имеется в одном письме Цицерона [102]. «Кто же, — изъясняется там оратор, — прицепил моего зятя к сему мечу?»

Так вот, в экипировке нашего друга Эмиля Венсена меня более всего поразила его огромная сабля. В моей детской душе возникла надежда на победу. Ты, Зоя, кажется, обратила больше внимания на сапоги, потому что подняла голову от своей работы и воскликнула: «Смотрите! Кот в сапогах!»

— Я сказала: «Кот в сапогах»? Бедный Эмиль!

— Ты сказала: «Смотрите! Кот в сапогах!» Не раскаивайся, Зоя. Госпожа д'Абрантес [103]рассказывает в своих «Мемуарах», что одна маленькая девочка тоже назвала «котом в сапогах» молодого и тощего Бонапарта в тот день, когда увидела его, нелепо выряженного генералом Республики. Бонапарт затаил против нее злобу. Наш друг, более благородный, не оскорбился твоим восклицанием. Эмиль Венсен со своей ротой был передан в распоряжение некоего генерала, который не любил франтиреров и сказал новоприбывшим: «Нарядиться как на масленицу — это еще не все. Нужно еще воевать».

Наш друг Венсен спокойно выслушал эту крепкую речь. Он был восхитителен на протяжении всей кампании. Однажды видели, как он подошел к самым аванпостам противника с безмятежностью героя и близорукого человека. Он действительно не видел дальше трех шагов перед собой. Ничто не могло заставить его отступить. В течение всех последующих тридцати лет он вспоминал эти месяцы своей военной жизни, фабрикуя щетки из пырея. Он читал военные газеты, председательствовал на собраниях бывших товарищей по оружию, присутствовал на торжественных открытиях памятников в честь бойцов тысяча восемьсот семидесятого года; он проходил во главе рабочих своей фабрики перед статуями Верцингеторикса, Жанны д'Арк и солдат Луары [104], по мере того как статуи эти появлялись на французской земле. Он произносил патриотические речи. И мы здесь касаемся, Зоя, одной из сцен человеческой комедии, мрачную смехотворность которой, быть может, когда-нибудь оценят. Эмиль Венсен отважился сказать во время дела Дрейфуса, что Эстергази [105]— мошенник и предатель. Он так сказал, потому что знал это и был слишком чистосердечен, чтобы скрывать истину. С этого дня он прослыл врагом отечества и армии. С ним обращались как с изменником и чужаком. Нанесенные ему огорчения ускорили развитие болезни сердца, которой он страдал. Он умер грустный и недоумевающий. В последний раз, когда я видел его, он говорил со мной о тактике и стратегии. Это была любимая его тема. Несмотря на то, что он, участвуя в войне, мог наблюдать великий беспорядок и непомерную путаницу, он был убежден, что военное искусство есть прекраснейшее из искусств. И, боюсь, я рассердил его, сказав, что, собственно говоря, искусства войны не существует, а во время кампании применяют все мирные искусства: хлебопечение, кузнечное дело, полицейский надзор, химию и тому подобное.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com