5том. Театральная история. Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов. Пьесы. На бело - Страница 23
Он не стал ее расспрашивать. Они наговорили друг другу много нежных слов. Фелиси проголодалась, и он повел ее в известный ресторан, вывеска которого сияла золотыми буквами на старинном доме тут же на площади. Им накрыли столик в зимнем саду; скалы, фонтан и дерево отражались во множестве зеркал, обрамленных вьющимися растениями. Сидя за столом и выбирая меню, они разговорились с большей откровенностью, чем обычно. Он говорил, что за последние три дня у него издергались нервы от всяких хлопот и треволнений, но что теперь все неприятности позади и пора выкинуть из головы эту печальную историю. Она говорила о своем здоровье, жаловалась, что плохо спит, что ее мучают страшные сны. Но она не говорила, что именно она видит во сне, избегала упоминать об умершем. Он спросил, не переутомилась ли она сегодня утром и зачем поехала на кладбище, кому это нужно?
В глубине души у нее жила смутная вера в обряды, в молитвы и в заклинания, но объяснить ему это она не умела и потому покачала головой, словно говоря: «Так надо было».
Сидящие за соседними столиками кончали завтракать, а они в ожидании, пока им подадут, еще долго разговаривали вполголоса.
Робер дал себе слово, клятвенно обещал не упрекать Фелиси за то, что она была любовницей Шевалье, даже никогда ее ни о чем не спрашивать. И все же из затаенного злопамятства, из поднявшегося в нем недоброго чувства, из понятного любопытства, а также потому, что он ее очень любил и не мог сдержаться, он с горечью сказал:
— Ты принадлежала ему.
Она молчала, не отрицая ничего. И не оттого, что чувствовала всю бесполезность лжи. Наоборот, она привыкла отрицать очевидные факты и, кроме того, слишком хорошо знала мужчин, а потому была уверена, что нет такой грубой лжи, которой не поверил бы влюбленный мужчина, если ему хочется ей поверить. Но на этот раз она не солгала, вопреки своим привычкам и натуре. Она побоялась обидеть покойника. Она думала, что отречься от него, значит причинить ему боль, обокрасть, рассердить его. Она молчала из страха, что сейчас он явится ей с обычной застывшей усмешкой на лице, с простреленной головой; сядет за их столик и скажет жалобным голосом: «Фелиси, ведь ты не забыла нашей комнатки на улице Мучеников!..»
Она не могла бы сказать, чем он стал для нее после смерти, настолько это противоречило ее вере и рассудку, настолько слова, которыми это можно было выразить, казались ей устарелыми, смешными, вышедшими из употребления. Но какое-то подсознательное чувство, которое можно было бы объяснить атавизмом или скорее рассказами, слышанными в детстве, шептало ей, что он принадлежит к тем мертвецам, которые в былые времена не давали покоя живым и которых заклинали священники; недаром, думая о нем, она инстинктивно поднимала руку, чтобы перекреститься, и удерживалась только потому, что боялась показаться смешной.
Линьи, увидя, что она смущена и печальна, пожалел о своих жестоких и ненужных словах, и тут же сказал новые, не менее жестокие и ненужные:
— Почему же ты говорила, что это неправда?
— Я хотела, чтобы это была неправда, вот почему, — горячо возразила она и прибавила: — Любимый мой, уверяю тебя, с тех пор как я твоя, я не принадлежала никому больше. И заслуги тут никакой нет: это просто стало для меня невозможно.
У нее, как у молодых животных, была потребность радоваться жизни. Вино, сверкавшее в стакане, как расплавленный янтарь, ласкало ее глаз, и она с наслаждением сделала глоточек. Ее занимали подаваемые кушанья, особенно яблочное суфле, словно выдутое из золотого стекла. Затем она принялась рассматривать сидящих за соседними столиками и потешаться на их счет, наделяя их в зависимости от внешнего вида смешными чувствами или нелепыми страстями. Фелиси замечала недоброжелательные взгляды женщин и старания мужчин показаться ей красивее и значительнее. И она пришла к следующему выводу:
— Робер, ты заметил, что люди никогда не бывают сами собой? Они говорят не то, что думают, а то, что, по их мнению, надо сказать. Поэтому они так скучны. Очень редко встретишь человека, который был бы сам собой. Вот ты из таких.
— Да, мне кажется, я не позер.
— Ты тоже позируешь, как и все. Но ты позируешь естественно. Я отлично вижу, когда ты хочешь произвести на меня впечатление…
Она стала говорить о нем, и ход мыслей невольно привел ее к драме в Нельи. Она спросила:
— Твоя мать ничего не говорила?
— Нет.
— Но ведь она знает…
— Вероятно.
— У тебя с матерью отношения хорошие?
— Ну, разумеется!
— Говорят, твоя мать все еще красива. Это правда?
Он не ответил и попробовал перевести разговор. Он не любил, когда Фелиси расспрашивала его о матери и вообще о семье. Г-н и г-жа де Линьи пользовались большим уважением в парижском обществе. Г-н де Линьи, потомственный дипломат, был человеком весьма почтенным и притом еще до своего появления на свет, ибо его предки оказали Франции немаловажные дипломатические услуги. Его прадед подписал отказ от Пондишери в пользу Англии [56]. У г-жи де Линьи были очень приличные отношения с мужем. Но она жила не но средствам, на слишком широкую ногу, ее туалеты свидетельствовали о былой славе Франции. У нее был близкий друг — бывший посланник. Его преклонный возраст, его положение, взгляды, титулы, огромное состояние заставляли уважать эту связь. Г-жа де Линьи держала жен республиканских сановников на почтительном расстоянии и при случае давала им уроки хорошего тона. Ей нечего было бояться, что скажет свет. Робер знал, что в высшем обществе она пользуется уважением. Но он боялся, что Фелиси, не принадлежавшая к обществу, недостаточно тактично отзовется о его матери. Он вечно опасался, как бы она не сказала чего лишнего. Он ошибался: откуда могла Фелиси знать интимную сторону жизни г-жи де Линьи, да если бы она и знала, она не осудила бы ее. Эта знатная дама вызывала в ней наивное любопытство и восхищение, к которому примешивался страх. Ее любовник не хотел говорить с ней о матери, Фелиси его сдержанность казалась аристократической спесью и даже признаком неуважения, и это возмущало ее гордость плебейки и девушки легких нравов. Она с горечью упрекала его: «Почему ты не хочешь, чтобы я говорила о твоей матери?» В первый раз она прибавила: «Чем моя хуже твоей?» Но она поняла, что это вульгарно, и больше этого не повторяла. Зал опустел.
Она посмотрела на часы и, увидев, что уже три, сказала:
— Пора бежать. Сегодня дневная репетиция «Решетки». Константен Марк, верно, уже в театре… Вот тоже чудак! Рассказывает, что в Виварэ не пропускает ни одной женщины. А тут он такой застенчивый, робеет, когда Фажет или Фалампэн заговорят с ним. Меня он боится. Смешно!
Она так устала, что не могла заставить себя встать.
— Странно! Все говорят, что я приглашена во Французскую Комедию. Это неправда. Даже речи об этом не было… Само собой понятно, что я не могу застрять навсегда в «Одеоне». В конце концов там отупеешь. Но спешить некуда. У меня большая роль в «Решетке». А дальше видно будет. Для меня важно одно — играть на сцене. Я не стремлюсь поступить во Французскую Комедию, чтобы сидеть там сложа руки.
Вдруг у нее округлились от ужаса глаза, она откинулась на спинку стула, побледнела и пронзительно вскрикнула. Потом, закрыв глаза, пробормотала, что задыхается.
Робер расстегнул ей лиф, смочил водой виски. Она сказала:
— Священник! я увидела священника… Он был в облачении… Он беззвучно шевелил губами… и смотрел на меня.
Робер постарался ее успокоить.
— Ну что ты, дружочек, ты только подумай, как может священник, да еще в облачении, очутиться в ресторане?
Она покорно слушала и соглашалась с его доводами.
— Ты прав, ты прав, я сама знаю.
Из ее легкомысленной головки все улетучивалось очень быстро. Она родилась через двести тридцать лет после смерти Декарта [57], о котором ничего не слышала, и все же он научил ее пользоваться разумом, как сказал бы доктор Сократ.