1985 - Страница 6
Думаю, я могу его разрешить.
Как?
Вот послушайте отрывок из «Дороги на причал Уиган». Оруэлл смотрит из окна поезда на задние дворы нортэмских трущоб: «На голых камнях стояла на коленях молодая женщина и ковыряла палкой в канализационной трубе. Я успел хорошо ее разглядеть: бесформенные, неуклюжие боты, руки, покрасневшие от холода. Когда поезд проходил мимо, она подняла глаза, и я оказался достаточно близко, чтобы поймать ее взгляд. У нее было круглое бледное лицо… и в мгновение на нем запечатлелось самое потерянное, самое безнадежное выражение, какое мне только доводилось видеть… В ее лице я увидел не тупое страдание животного. Она прекрасно сознавала, что с ней происходит, она не хуже меня понимала, что за ужасная участь стоять тут на коленях на лютом холоде… и ковырять палкой в вонючей канализационной трубе». Вспомните, тот же образ-картина возникает в «1984». Я про миссис Парсонс в первой части романа. Канализационная труба у нее забилась, и Уинстон Смит ее прочищает. Сизифовский образ. Безнадежность участи женщины низшего класса. Оруэлл считал, что настоящий социалист должен быть не на стороне больших шишек из партии, а на стороне женщины, сражающейся с канализационной трубой. Но можно ли помочь ей, не приведя к власти эту самую партию? Партия пришла к власти, но канализационная труба так и остается забитой. Несовместимость реальностей жизни с абстракциями партийной доктрины – вот что наводило тоску на Оруэлла.
Отчасти да. Но скажем иначе. Одна из проблем с политическими убеждениями заключается в том, что ни одна политическая партия не способна сказать всей правды о потребностях человека в социуме. Если бы могла, она не была бы политической партией. Однако честный человек, который хочет трудиться на благо своей страны, должен принадлежать к какой-нибудь партии, что означает – несколько безнадежно – принять того, что сводится к частичной правде. Только злобные или глупые способны на абсолютную преданность партии. Оруэлл был социалистом, поскольку не видел будущего в сохранении традиционного laissez faire[4]. Но трудно сохранять в одиночку свой личный социализм перед лицом реальных социалистов, тех, кто – с непревзойденной логикой – хочет довести социализм до его крайнего предела.
Вы хотите сказать, что социализм Оруэлла был скорее прагматичным, чем доктринальным?
Взгляните с такой стороны. Когда он работал в левой газете «Трибьюн», ему приходилось терпеть порицание более ортодоксальных читателей. Им не нравилось, что он пишет о литературе, которая как будто мешала, а не способствовала «делу», – например, о поэмах роялиста-англиканца, да к тому же тори по убеждениям, Т.С. Элиота или о лингвистических экспериментах самородка Джеймса Джойса. Ему приходилось почти извиняться за то, что просит своих читателей пойти посмотреть на первые одуванчики в парке, а не проводить воскресенье, раздавая левацкие памфлеты. Он знал, в чем суть марксизма. Он сражался бок о бок с марксистами в Испании, но в отличие от более радикальных английских социалистов был не готов закрывать глаза на то, что делается от имени марксизма в России. Его радикализм был радикализмом XIX века – с сильной примесью чего-то более старого, диссентерского духа Дефо и гуманистического гнева Свифта. Он заявлял, что Свифтом из всех писателей он восхищается с наименьшими оговорками, и то, что Свифт был деканом собора Святого Патрика в Дублине, нисколько не оскорбляло его агностицизма. Оруэлл написал одно скверное, но очень трогательное стихотворение: в своей прошлой инкарнации он оказывается сельским священником, который медитирует в садике, глядя, как растут ореховые деревья.
То есть в его английском социализме было больше английского, чем социализма.
Красиво сказано, и в этом есть изрядная доля истины. Свою страну он любил гораздо больше своей партии. Ему не нравилась тенденция более ортодоксальных социалистов жить в мире чистой доктрины и игнорировать реалии унаследованной, национальной традиции. Оруэлл ценил свое английское наследие – язык, полевые цветы, церковную архитектуру, «Оксфордский мармелад Купера», невинную непристойность открыток со взморья, англиканские гимны, горькое пиво, отменную чашку крепкого чаю. Вкусы у него были буржуазные, а сам он хотел стать на сторону рабочих.
Но он не отождествлял себя с рабочими. Ужасно, что он как будто винил рабочих в своей неспособности влиться в их ряды. Я говорю про тотальное осуждение пролов в «1984»…
Не забывайте, он был сыт по горло и утратил надежду. Он пытался любить рабочих, но не мог. В конце концов, он был выходцем из правящего класса, он учился в Итоне, он говорил с аристократическим акцентом. Когда он призывал своих собратьев-интеллектуалов по среднему классу спуститься на ступеньку и принять культуру горняков и фабричных рабочих, он говорил: «Вам нечего терять, кроме произношения». Но сам-то он не мог его «потерять». Сердцем он был за справедливость для рабочего класса, но не мог принять рабочих как реальных людей. Они были животными – благородными и могучими, как конь Боксер из «Скотного двора», но, по сути, из иного теста, чем он сам. Он боролся со своей неспособностью любить их путем отчаянного самоотречения: вынудил себя скитаться по трущобам Парижа и Лондона, провел несколько месяцев в аду, плодом которых стала книга про «Причал Уигана». Он жалел рабочих – или животных. А еще он их боялся. В его произведениях силен элемент ностальгии – по жизни рабочего класса, которой он не мог жить. И эта ностальгия превратилась в неуемную тоску по дому. А она, в свою очередь, смешалась с другой ностальгией.
Вы имеете в виду ностальгию по прошлому? По смутному английскому прошлому, коего не вернуть. По диккенсовскому прошлому. Это подпитывало его социализм. Социализму следует отвергать прошлое как зло. Его взгляд должен быть целиком и полностью устремлен в будущее.
Вы правы. Оруэлл воображает невозможно уютное прошлое – прошлое как своего рода кухню, где с балок свисают окорока и пахнет старой собакой. Как социалисту ему следовало бы относиться к прошлому настороженно. Как только начнешь тосковать по доброму полицейскому, чистому воздуху, шумным вольным речам в пабе, по семьям, члены которых держатся заодно, по жареном мясу и йоркширскому пудингу, по буйству старого мюзик-холла, не успеешь оглянуться, как станешь ломать шапку перед сквайром. Этому прошлому приходится противопоставлять настоящее – настоящее с его политическими догмами, вооруженными полицейскими, выдохшимся пивом, страхом перед прослушиванием, рыбными сосисками. Помните героя «Глотнуть воздуха»? Он откусывает от такой дряни и говорит, что ощущение такое, будто у тебя на языке современный мир. Оруэлл, кажется, боится будущего. Он хочет противопоставить ему прошлое, точно прошлое было реальным миром с неподдельными предметами.
А ведь предполагается, что роль подрывного элемента играет как раз будущее. Тем не менее мятеж Уинстона Смита связан с прошлым.
Прошлое действительно играет роль подрывного элемента в том смысле, что противостоит доктринальным ценностям теоретиков. Прошлое человечно, а не абстрактно. Возьмем даже малозначительные и наиболее нейтральные на первый взгляд области – например меры длины и веса. «1984» – поистине пророческая книга в том смысле, что Британия переходит на метрическую систему. В конце войны официально предложение заменить традиционные единицы картезианскими абстракциями Франции еще даже не выдвигалось, но все были уверены, что перемены не за горами. Дюймы, футы и ярды слишком уж сопряжены были с пальцами и конечностями, чтобы оставаться приемлемыми в поистине рациональном мире. Накачивающийся пивом прол, которого встречает Уинстон Смит, жалуется, что ему приходится пить литрами и полулитрами, нет, ему подавай традиционную пинту. Однако невзирая на протесты традиционалистов Великобритании, следовало дать десятичную монету. Оруэлл знал, что так случится: в карман Уинстону Смиту он вкладывает доллары и центы. Как известно британцам, реальность в том, что «тяжелый» доллар по-прежнему называется фунтом, в котором сотня новых пенсов, – постыдная и обесчеловечивающая ликвидация. Денежная система американцев обладает аурой революционной необходимости, и им никогда не понять, почему утрата старых шиллингов, полукрон и гиней ранила англичан в самое сердце. Весь смысл традиционной системы в том, что она возникла не из абстрактного рационализма, а из эмпирического здравого смысла. Фунт можно делить на любое число: 3, 5, 6, 7, 8, 9, 10. Сейчас же, если пытаешься делить на 3, получаешь бесконечные знаки после запятой.