Записки пожилого человека - Страница 15
Мы уже были хорошо знакомы, не раз встречались по разным литературным делам, когда он пригласил Аркадия Галинского и меня поужинать в «Арагви». Приглашены мы были с женами. И он был с женой — Ларисой Жадовой, которую мы с женой хорошо знали; с женой Лариса в школе училась в одном классе, а в университете мы все учились на одном курсе — мы с женой на отделении русской литературы, Лариса — искусствоведения. Хорошо помню, что дело было перед получкой — мы с Аркадием работали тогда вместе в «Литературке», как нынче говорят, бензин был на нуле, и мы решили занять денег, чтобы платить в ресторане за себя. Не скрою, эта глупая, бестактная идея — все-таки он-то пригласил нас — принадлежала мне. Молодец Аркадий — он сообразил и в последний момент убедил меня, что эта установка «пью на свои деньги» всех нас ставит в неловкое и даже смешное положение. Чтобы кончить этот сюжет, скажу только, что в тот вечер Константин Михайлович за ужин не расплачивался, когда и как он это сделал — не знаю, но Аркадий, вспоминая эту историю, долго потешался надо мной…
Но все это пустяки… Хуже, что за ужином я стал спорить с Константином Михайловичем — и не о каких-то посторонних материях, а о его пьесах и статьях. И даже еще не в том дело, что спорил — для спора и для моих упреков были основания. Но время и место для всего этого были выбраны уж очень неподходящие, а главное, как спорил. Сегодня стыдно вспоминать. Я отстаивал свою точку зрения демонстративно, с явным вызовом, который в общем с его стороны ничем не был спровоцирован, выговаривал ему и за то, и за это… Было потом еще несколько случаев, когда я не мог справиться с комплексом независимости, вел себя по-мальчишески, и могу только удивляться, что Константин Михайлович все это терпел, что у него не пропала охота со мною общаться. Но он был человеком чутким и проницательным и, наверное, понимал, чем это вызвано…
А теперь вернусь к своей дипломной работе. Вскоре после того, как я отдал свою рукопись Симонову, меня, наконец, зачислили в аспирантуру, и благородная затея Евгении Ивановны лишилась практического смысла, чему я был тогда очень рад. И меня мало беспокоило, что в назначенный срок я письма от него не получил — наверное, он не успел или не стал читать моей работы, думал я, ну и слава богу. Однако недели через две или три после этого срока мне позвонила секретарь Константина Михайловича Нина Павловна Гордон. Из разговора с ней я узнал, что она с большим трудом отыскала мой адрес и телефон в университете (я на папке не написал), что произошло неслыханное ЧП, она приносит свои извинения, что Константин Михайлович будет очень огорчен, что у них не бывает, чтобы письмо так долго лежало неотправленным и т. д. и т. п. Она так извинялась, так искренне радовалась, что отыскала меня, что мне было даже неловко. Затем я получил письмо, на котором стояла дата — 5 июля… Признаюсь, меня тогда поразили щепетильная пунктуальность и обязательность Симонова…
Потом я множество раз имел возможность убедиться, что стремление все приводить в порядок было органическим свойством его деятельной натуры. Эта любовь к порядку проявлялась и в малом и в большом. В образцовом состоянии был его очень большой архив, все, что могло понадобиться, отыскать не составляло никакого труда. Возвращаясь из длительных поездок, он сразу же садился разбирать накопившуюся почту и отвечать на письма, чтобы они не залеживались. Ценил и умел беречь время. В документальном фильме «Константин Симонов: Остаюсь военным писателем» есть такой эпизод: Симонов что-то диктует Нине Павловне. Это не инсценировка: я присутствовал на съемках и могу засвидетельствовать, что он на самом деле в это время продиктовал какое-то срочное письмо. Не терпел невыполненных, повисающих дел, не любил что-либо откладывать.
Несправедливости, на которые ему жаловались люди, он тоже рассматривал как непорядок, который он должен постараться тотчас же ликвидировать. Не раз я слышал от него: «Ты же знаешь, что я не люблю рассуждать беспредметно, лучше подумаем, что можно тут конкретно сделать».
И на письменном столе у него был образцовый порядок — все на своих местах, все под рукой. Не помню, чем мы собирались заниматься, — кажется, надо было сочинить какую-то деловую бумагу, но хорошо помню сказанную им фразу: «Погоди, уберу со стола лишнее, а то не могу работать — мешает».
Очень любил все, что организует работу, — удобные скрепки, конверты, всевозможные папки, фломастеры разного цвета. Попадая за границу, если была малейшая возможность, отправлялся в магазины, закупая груду «канцпринадлежностей». Одним из первых стал пользоваться диктофоном. Впервые у него я увидел таймер, он с увлечением объяснял мне, как он полезен для работы, как помогает беречь время. Потом у него в кабинете появилась на стенке доска, к которой с помощью магнитных бляшек прикреплялись карточки разного цвета, на них он записывал то, что нужно было сделать. Позвонив кому-то или написав письмо, он с видимым удовольствием снимал карточку и в новом порядке размещал на доске оставшиеся…
Да, он был человеком обязательным. Слов на ветер не бросал, никогда не забывал того, что обещал, — даже когда дело шло о пустяках (это ведь помнить труднее), не отступался, если дело вдруг осложнялось, и выяснялось, что оно потребует много больших усилий, чем первоначально предполагалось. Когда тяжко захворавшего Бориса Слуцкого, к которому он был расположен и которого очень уважал, понадобилось перевести из одной больницы в другую, лучшую, — а оказалось, что это непросто, что Кунцевская правительственная больница Слуцкому не по рангу, Константин Михайлович упорно занимался этим несколько недель, просто землю рыл, звонил, ходил на поклон к тем, от кого это зависело, писал письмо, а ведь в ту пору он и сам был болен — одно за другим его одолевали воспаления легких.
Так было заведено, что если говорил: «сделаю к двадцатому», — никогда не подводил, кровь из носу делал обещанное именно к этому дню, а не, скажем, к двадцать пятому. В таких случаях ни другие срочные дела, ни даже болезнь им во внимание не принимались, уважительной причиной не считались. Для этого правила он не признавал никаких исключений. Даже палата в больнице, куда он все чаще попадал в последнее время, тотчас же превращалась в рабочий кабинет: толстые папки с рукописями, своими и чужими, книги, письма, диктофон.
И в людях ценил обязательность и чувство ответственности, не выносил бездельников, лодырей, трепачей. На моих глазах он изменил отношение к одному человеку, увидев, как тот работает, вернее, увиливает от работы, — это был «сачок», отлынивавший от дела, не выполнявший обещанного, и хотя все это проделывалось довольно ловко, под разными благовидными предлогами, каждый раз помехой были вроде бы объективные обстоятельства, Симонов раскусил его…
Проработав четыре с лишним десятилетия в редакциях, я, кажется, изведал все виды неприятностей, которые подстерегают редактора, когда он сталкивается с автором амбициозным, уверенным в своей непогрешимости, или небрежным, все забывающим, теряющим и путающим, с автором-разгильдяем, водящим за нос, морочащим голову, или с автором не от мира сего, взваливающим всю работу на редактора. Иметь дело с Симоновым как с автором было легко и приятно — не нужно было напоминать, теребить, все будет точно, как договаривались, — и срок, и размер. Никогда не капризничал, не считал, что каждое написанное им слово принадлежит вечности. Вот такой эпизод. «Вопросы литературы» рассылали анкету, посвященную литературной пародии, — отвечали «пострадавшие», объекты пародии. Обратились и к Симонову, он прислал ответы на вопросы редакции, в конце сделав приписку, обращенную ко мне: «Дорогой Лазарь Ильич, боюсь, что я не вызвал своими ответами ожидаемого Вами, судя по Вашему письму, хохота и смеха, а поэтому Вы располагаете полной возможностью бросить эти ответы в корзинку, тем более, что они не превышают трех машинописных страниц и не отняли у меня особенно много времени».
А главное, работать с Симоновым было необыкновенно интересно. Даже когда это был такой не чересчур увлекательный жанр, как отчетный доклад…