Записки непутевого резидента, или Will-o- the-wisp - Страница 41
Хорошо идет, черт ее побери, не Моро, нет, эта самая… шабли, которую на виноградниках Шабли паши графиню тс-с! у…блажали…
Итак, бухнем воды в кастрюлю, доведем ее до остервенелого кипения, затем откроем ножом много-много рыбных консервов в томате (севрюга предпочтительна), раскалим добела сковородку-дуру, швырнем на нее масло и лук и поджарим до посинения (но чтобы не подгорел), а потом скоком запулим рыбу в кипяток, опрыснув винным соусом, и туда же жареный лук, присовокупив к нему паприки, крупной соли, шафрана, затем откроем холодильник, закроем глаза и начнем слепо (и даже зло) метать в кастрюлю все, что попадется под руку: ошметки сыра и колбасы, скукожившиеся от мороза сосиски, огрызки сала, хлебные корки, сохраненные на случай третьей мировой, чеснок, маслины, очищенные томаты, бросать, пока в кастрюле не образуется густая жижа, потом плеснуть туда стакан кородряги— в этот момент желательно появление на кухне какой-нибудь сисястой хохотушки, с которой можно рвануть по стакану.
Потом напустить воды в ванну, залезть туда, испытывая необъяснимую грусть, вытянуться, как труп в гробу[45], легко обмыть волосатую грудь и долго смотреть через воду на ступни с раздвинутыми пальцами — они вырастают до гипертрофированного уродства Гулливера, вот посмотреть бы так на пятки, вдруг по богатству рельефа они превосходят самые диковинные уголки мира?
Влажный шлеп по кафелю (как рука по заднице голой бабы) и снова ощущение тоски от перехода из тепла в прохладу, нелепое вытирание полотенцем (оно дергается между ног, как вцепившийся в гениталии зверь), затем махровый халат, длинный, как горская бурка.
На тахте развалиться, распустить телеса, раскрыть альбомы.
Московские хлебцы, одноцветье, пол-лимона мякотью вверх, клешня рака, свисшая со стола, как рука у заснувшего гостя, гроздь винограда черного, а вот — синего, а вот — коричневого, рюмка с красным вином, оно темнее, чем рядом лежащий гранат, голландской даме скучно: после длительного туалета, завязав некую белую косынку, у которой явно есть особое название, в зеленоватом кафтане, отороченном белым мехом, она дрессирует рыженькую собачку, а та служит, стоя на задних лапках, камеристка инфанты Изабеллы, тонкий кусок мяса с золотой корочкой, отрезанный от огромного мясища, на блюде замерли две рыбы — серо-синяя и с красной чешуей, помидоры в высокой банке и голова гуся, рядом фазан с багровым пятном на голове и разрубленная свинья, превращенная в окорока, далее прогулка по брейгелевской зиме, где красные кирпичные дома, красные кафтаны, рыжие лошади и собаки, красные платья, но лучше всего — снег, особенно когда бредут охотники с красными собаками (у красной собаки твоей на губах заколдованных пена), силуэты ворон на силуэтах деревьев, внизу на коньках муравьи-человечки, вдали снежные горы и красные-красные «мукузани», «ахашени», «негру де пуркарь» и «кодру» — не капнуть бы на светлые вельветовые брюки.
Почему жизнь к концу, как бегун у финишной ленты, вдруг дико убыстряет свое движение?
В МГИМО учили, что на часах возле Крымского моста время стрелки железные движет, и минута прощального тоста приближается ближе и ближе.
Ну как не пить: поступал на юридический, ставший потом западным, сливались и разливались шесть лет, превратились в кашу с дипломом специалиста по международным отношениям стран Запада, нечто резиновое и дилетантское, правда, с иностранным языком.
Чего нам только там не читали! какой только дряни там не наслушались! И марксизм-ленинизм под всеми возможными гарнирами, все вариации истории партии и всех историй как бледного отражения истории партии — все виды права (какое право?), детский лепет о советской и зарубежной литературе (сжечь!) и, конечно же, фиктивная политэкономия фиктивного социализма.
Оставили на всю жизнь дураком, все прошло мимо, Бердяев, Плутарх, Флоренский, — сколько их, гениев! — кормили жидкою похлебкою, довели до ручки, но зато добились своего: заставили приспособить совесть и вырасти в верноподданных серых мышей, всегда готовых, как пионеры, подчиняться и делать карьеру.
Шесть лет беспробудного пьянства принесли бы больше пользы, чем все эти лекции лицемеров и невежд будущим лицемерам и невеждам, вполне закономерно, что никто из имовцев не ушел в диссиденты (на Запад сбегали и в иностранные шпионы неплохо шли), никто не написал ничего путного, — только служили, делали карьеры, смело колебались вместе с генеральной линией.
И потом, уже за границей, вся эта компашка наливалась жиром вместе с толстозадыми женами.
Свинцовые фразы висят над столом:
— Подайте мне шпроты.
— Налей мне боржом.
— Купил я штаны по дешевке на днях.
— Что смотришь на Светку? Она же в прыщах!
— Не хочешь еще?
— Нет, наелся сполна.
— Да врешь, что наелся, тебе бы слона!
— И сколько за дачу свою заплатил?
— Пойдем, отойдем-ка!
— Да я уже был.
(Угри и селедка, икра и салат, с холодною водкой графины стоят, в глазах отражаются щи и желе, на пальцах — брильянты, на шее — колье. Веселая дама, свинину жуя, взахлеб вспоминает, что ели вчера у этой, у самой, что любит гостей, у этой, что может… которая с тем.)
— Ну что ж, за хозяйку, за папу ее!
— За мужа, за сына давайте нальем!
— За мамку и бабку давай от души!
— Что льете на платье!
— Да он уже спит!
— Ну, что замолчали?
— Индейку несут!
— Я думал, севрюгу.
— Я думала, суп.
— Считаю, что надо б, нелишне бы нам за дам — и подняться!
— Что ж, выпьем за дам!
(Угри и селедка, икра и салат, пустые графины, как трупы, лежат, от водки глаза превратились в желе, погасли брильянты, исчезло колье.)
Ну и публика, аж противно стало — глоток.
Главное, что ничего не изменилось, все те же хари.
Конечно, в начале пятидесятых мы были еще глупы или делали вид — ведь кое-кого из умников быстренько вышибли во время слияний и размежеваний факультетов и институтов[46], — но пилось тогда отличнейше, и в пьянстве терялись и совесть, и страх, эрзацы дружбы вечной и такой же вечной любви сияли над облитыми пивом и водкой столами ослепительными звездами. Однако профукали студенческие годы, товарищи! и пусть не дрожат в обиде старческие щечки, услышав нечто вроде «Юношей Публий вступил в ряды ВКП золотые, выбыл из партии он дряхлым — увы! — стариком»— профукали! «Смерть — это только печаль, трагедия — бесплодная растрата сил» — это не я.
Выпускной вечер, прощальный капустник, за все, за все тебя благодарю я: за горечь зря потерянных часов, за сессий дрожь, за жизнь без поцелуев, за боль заслуженно поставленных колов, за планы переходные (кровь стынет!), за все, чем я, студент, обижен был… Распредели! Чтобы тебя отныне недолго я еще благодарил!
Распределили быстро: в хельсинкской колонии случилась Любовь, вызвавшая кадровый кризис в Посольстве, трагически обесточился консульский отдел, и чувствительные пальцы МИДа нащупали в бурных водах среди массы червеподобных человечков юное трепетавшее тело, дурно бормотавшее по-шведски, беспартийное, комсомольское и неженатое.
С Финляндии начинается пьянство заграничное, прыжок Пикассо из голубого в розовый, пьянство разборчивое, дерзновенное, постигающее.
Но выпьем молока и немного протрезвеем, ибо разведчик, словно между Сциллой и Харибдой, бродит между пьянством для дела и пьянством для души, одно переливается в другое, как два сообщающихся сосуда (закон Бойля — Мариотта).
В Гельсингфорсе, где я был лишь консульской букашкой, штамповавшей визы, на приемы приглашали редко, да и заграница открыла такие перспективы самоусовершенствования, таким чистым свободным воздухом вдруг повеяло, такие книги на прилавках я узрел, что не до бутылки было, к тому же в свои 24 года я был чрезвычайно обеспокоен своим драгоценным здоровьем, много размышлял о грядущей смерти, не рассчитывая пережить по возрасту Лермонтова. (Тогда я еще не знал, что душа бессмертна, а пьянство продлевает жизнь.) Интенсивный волейбол, бега на лыжах в Лахти, купания в Финском заливе, монашеское воздержание и угрызения совести из-за рюмки, выпитой в будний день.