Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны - Страница 135
— О! Я не из робких. Гораздо серьезнее, что, идя туда впотьмах, легко ногу сломать: ведь, это уже загород, мостовой нет, а луна завтра взойдет поздно…
— Не бойся, — повторил Экзакустодиан. — Завтра вечером ты, конечно, по обыкновению, будешь у кафедрального протопопа?
— А вы уже успели узнать, что я бываю у отца Маврикия — по обыкновению? — быстро спросила Виктория Павловна.
Он отвечал с растяжкою, с важными ударениями:
— Я все о тебе знаю, дорогая сестра любимая, все! Хорошее, дурное, большое, малое… все…
И, переменив голос, упростив тон, продолжал:
— А место, которое я тебе предлагаю, прекрасное место. Когда Бог приводит меня в Рюриков, это — здешняя пустыня моя. Человек я бессонный, ночи мои длинные, думные, тяжелые. Так, вот, от бессонницы я — туда. Много неба над головою, а на земле — не то, что человека не встретишь, собака не пробежит, кошка не прыгнет… Только летучки мечутся в воздухе, да сычи аукаются жалобна, ловя полевок… Для молитвы ли уединенной, для размышления ли, для беседы ли тайной — лучше не найти… А злых людей в пустыне, душа, не опасайся. Поле злого человека — торжище, улица: суетою кипящие, сборища праздных и беспечных людей, обладающих нехранимым и легко отъемлемым, достоянием, а никак не пустыня — нищая, голая, скудная. Дабы грабителем быть, надо, прежде всего, иметь — кого грабить. Что разбойники-то — дураки что ли, чтобы сидеть по пустырям, в коих человек есть самое редкостное явление. Этак им давно пришлось бы всем переколеть голодною смертью…
— Что же? — улыбнулась Виктория Павловна, — хорошо, я приду… Уж, должно быть, так нам с вами на роду написано — встречаться в закоулках, которые людьми уступлены совам и летучим мышам… Помните нашу первую встречу два…нет, уже три года назад — зимою— в Олегове — тоже на бульваре — в беседке заброшенной? Кроме меня туда, кажется, никто никогда не забредал, да вот вы еще как-то проложили тропу…
— Я-то помню, — грустно откликнулся Экзакустодиан. — Ты хорошо ли помнишь?
И опять поспешил упростить — опустить тон:
— Итак — завтра — когда ты выйдешь от протопопа, я перейму тебя в переулке, и мы пройдем, куда условлено… За ноги не бойся. У меня рысьи глаза. Проведу, как по бархату, — ни о камушек не запнешься… «Ангелом своим заповем о тебе сохранит тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою»…
— А вы помните, кто обещал это? — спросила Виктория Павловна с быстрою насмешкою.
Он отвечал равнодушно:
— Не забыл. А что?
— Так — как же тогда повторяете-то? Вам неприлично. Вы же, говорят, святой?
— А ты плюнь в глаза тому, кто это говорит.
Виктория Павловна засмеялась:
— Ну, настолько решительные жесты не в моих привычках. Но согласитесь, что для того, чтобы так удачно и кстати делать цитаты из дьявола, надо немножко чувствовать его у себя в душе.
Экзакустодиан возразил грустно-грустно, без малейшей обиды в голосе:
— Эх, Виктория Павловна, умница. В чьей душе его нету, кому он своих слов не подсказывает? Один только и был за все века, Который не пустил его в Себя, — так, за то самое, мы, человеки, Его распяли…
Виктория Павловна не нашлась, что ответить.
Экзакустодиан еще несколько секунд шел с нею рядом, молча, — потом, вдруг, остановившись, резко протянул ей руку:
— Ну, значит, прощай. С Богом.
И исчез в темноте так же внезапно, как появился. Изумленная, озадаченная, Виктория Павловна даже не успела заметить, в которую сторону он ушел. Постояла минутку, напрасно оглядываясь по переулку, пожала плечами и пошла домой…
Шла — и теперь чувствовала, что внутри ее все дрожит непостижимым волнением испуга и любопытства, точно с нею сейчас был не живой человек, а, в самом деле, привидение, точно она только что выскочила из пасти великой беды, размеры которой она только теперь сообразила, и сама не понимает, как спаслась. Шла— чувствовала на руке, которую едва сжала горячая сухая рука Экзакустодиана, будто обожженное пятно — и сознавала в себе — не думая, помимо думы, — что-то новое, странное, — не мысль, а как бы струящееся рядом с мыслью, разливаясь по всему существу каким-то жутким ознобом души и тела, до дрожи подбородка и стука зубами, до холода в оконечностях. И, когда привычка к самоотчету овладела этим чем-то и заставила его формулироваться в мысль, Виктория Павловна опять, как давеча, сжалась предчувствием:
— Отец Маврикий прав… Этот человек не пройдет мне даром— Не знаю, спасет он меня или погубит, но — не пройдет! не пройдет!..
На завтра Виктории Павловне выпал день хлопотный и трудный, с поездкою в Христофоровку к Карабугаевым, которым она помогала укладываться к предстоящему им далекому переезду. Возвратилась домой — усталая, потому что укладку вещей она, как всякая женщина, обладающая здоровьем и значительной мускульной энергией, очень любила и отдавалась ей, даже и вчуже, с веселою страстью, неугомонная, покуда не выбьется из сил. А, кроме того, Феничка заставила мать сделать с нею предлинную прогулку, что вошло у них в обыкновение для каждого приезда Виктории Павловны и доставляло ей столько радости и живящего, обновляющего любопытства, что от наслаждения побыть час-другой втроем — с дочерью и природой — она никогда не находила в себе воли отказаться, хотя бы была утомлена до измученности и чувствовала себя нездоровою, как именно и было сегодня. В последнее время она, вообще, часто недомогала— в результате сильной нервной встряски, пережитой за зиму, — и, по общей слабости, одолевавшей ее в иные дни беспричинно, и частым головокружением — начала уже побаиваться, не нажила ли себе острого малокровия. Да еще на-днях случилось ей, возвращаясь из Христофоровки, очень проголодаться и — в буфете железнодорожного вокзала — ее отравили каким-то битком, о котором она, вот уже неделю, — не могла забыть: все он ей вспоминался! А первые два дня была так больна, что уж струсила, не начинается ли у нее холера, о которой шли тогда в газетах зловещие слухи с юга. Короткий перегон поезда от Христофоровки до Рюрикова Виктория Павловна продремала сидя, и немногие минуты полусна почти освежили ее. Но на вокзале ее неожиданно смутил и взволновал Иван Афанасьевич. Совсем не в обычай между ними, он — на этот раз — прилетел встречать и ждал на дебаркадере в таком очевидном волнении и нетерпении, что Виктория Павловна, завидев из вагона его перекошенное испугом лицо, сама перепугалась, не произошло ли, в ее отсутствии, чего-нибудь ужасного. Однако, оказалось, что ужасного только и было, что Виктория Павловна получила от судебного следователя по особо важным делам повестку, вызывающую ее для дачи дополнительных показаний, в качестве свидетельницы по громчайшему местному уголовному делу, которое волновало тогда сенсацией не только богоспасаемый град Рюриков, но откликалось некоторым эхом и по всей России… Следователь — почтеннейший и уже седовласый, но все еще живчик и дамский поклонник — Петр Дмитриевич Синев — простер свое внимание и любезность к прекрасной свидетельнице, за которою в ее недавнее девичье время, довольно усердно ухаживал, до того, что — весьма по домашнему — завез повестку в гостиницу лично и очень сожалел, что не застал Викторию Павловну дома. Но Иван Афанасьевич совершенно не оценил этой деликатности. С той давней эпохи, как сам испытал удовольствие сидеть на скамье подсудимых и оставил на ней свое общественное положение, состояние и имя, он питал ко всякому юридическому или полицейскому вторжению в жизнь священный ужас — до рабского трепета, до потери всякого рассуждения, почти до безумия… Бог знает, что ему представилось в полученной повестке, но Виктория Павловна застала его в совершенном изнеможении— бессвязно лепечущим что-то об уголовщине, Сибири, сраме, газетишках. Так что Виктория Павловна сперва заподозрила даже, не выпивши ли ее названный супруг — с перепуга-то. Но он был не только совершенно трезв, а даже и не пил и не ел ничего, после визита следовательского: в рот не шло и нутро не принимало. И теперь все еще не мог успокоиться и, едучи в гостиницу на извозчике, весь дрожал и, дрожа, осведомлялся: