Ветер (Повесть о днях Василия Гулявина) - Страница 11
Насупился Василий на партийную директиву.
Собственно, не столько помещичье звание вооружило Гулявина против секретарши, а совсем другое, в чем сам он себе не хотел признаваться.
После атаманши дал себе Василий зарок даже не смотреть на баб.
А Инна Владимировна выбила председателя совнархоза из колеи.
Было с ней тяжело и смутно.
И она первая стала льнуть к Василию. Говорила с ним таким особенным певучим говорком, подавая для подписи бумаги. Старалась в это время платьем, локтем или коленом коснуться Гулявина и смотрела прямо в глаза ласковыми глазами, а в глубине их играли кошачьи жадные огоньки.
Когда стояла рядом, всегда тревожило Гулявина царапающее шуршание шелковой юбки, и сладко щекотали ноздри духи. От этого путались буквы в бумагах, прыгали, расползались, терялась нить соображения, и рука с пером беспомощно тыкалась куда не нужно, и всегда с воркующим смешком поправляла Инна Владимировна:
– Что вы, что вы, товарищ Гулявин? Не здесь подписывать Бумагу портите!
Брала его руку нежной горячей рукой и показывала место подписи.
Потом уходила, усмехаясь.
А Василий ломал перо о стол, вцеплялся в ручки кресла и злобно плевал на стенку.
Иногда подходил к зеркалу и разглядывал себя.
«И черта во мне, что она липнет? На лешего я ей сдался?»
Но зеркало молчало и показывало в зеленоватой глубине своей загорелое, точно из дуба вырезанное лицо, карие глаза с дерзиной, крепкий нос и припухлые красные губы под стрижеными усиками.
Пожимал плечами и опять садился за стол.
Полтора месяца прошло в таком томлении, а удалить секретаршу Гулявин никак не мог.
Придраться было не к чему. Была аккуратна, исполнительна, большую часть работы делала самостоятельно, оставляя Гулявину только подписывать готовые бумаги.
И однажды утром пришла с обычным докладом.
Сразу увидел Василий новую шелковую в полосках кофточку, с большим вырезом, и розу в смоляных косах.
Положила бумаги на стол и, низко нагнувшись, стала докладывать. От движения отстал вырез на груди, и в нем, за тонким батистом рубашки, нечаянно скосившись, увидел Гулявин розовую, круглую, как резиновый мяч, грудь с темным пятнышком родинки.
Захолонуло под ложечкой. Сердито отвел глаза, слушал и не понимал ни одного слова.
Задохнулся, повернулся что-то сказать и опять увидел, как нежно колыхался от дыхания розовый мяч.
Взглянул. Заметила Инна Владимировна и взгляд и дрожь и чуть заметно улыбнулась победной, тревожной и поощряющей улыбкой.
Еще ниже нагнулась, и ощутил плечом Гулявин теплое прикосновение тела.
Поднял голову, взглянул в глаза и сразу схватил секретаршу за руку и впился губами в открытое плечо.
Ахнула Инна Владимировна.
– Ах!.. Василий Артемьевич, оставьте!.. Зачем!..
А сама только ближе прижалась.
Но уже не слышал Василий никаких слов. Притянул Инну Владимировну к себе, тиская и ломая, ища ее губы.
Но вдруг между ним и этими губами тенью мелькнула, пронеслась на миг простреленная, изуродованная голова Строева.
Неистово крикнул Гулявин, опрокинул кресло и отпрыгнул в угол.
Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломленную, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шепотом:
– Вон!.. Пошла вон… сволочь!
– Вы с ума сошли, Василий Артемьевич?.. Как вы смеете?..
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
– Вон… сволочь… Убью!
Бросилась Инна Владимировна к двери и едва успела проскочить, как за ней, забрызгав всю комнату стеклом и водой, разлетелся о косяк графин.
А Гулявин совсем обезумел.
Схватил кресло и с размаху по столу, – лопнула доска, и подпрыгнула чернильница, выплеснув лиловую кровь в лицо Василию.
А он продолжал крутить все в комнате, и когда прибежали служащие и красноармейцы, бросился на них, но упал в припадке, и испуганно смотрели сбежавшиеся, как лежит председатель совнархоза на полу с синим лицом, дрыгает ногами, а на губах кипит, пузырясь, пена.
Наутро пришел Василий к товарищу Жукову и сказал:
– Уезжаю!..
– Куда?
– На фронт поеду! Не желаю больше зад просиживать! Счастливо оставаться!
– Да вы же больны, товарищ! Вы изнервничались совсем! Куда вам на фронт!
У Гулявина перекосилось лицо.
– На фронте вылечусь! Воздух мне нужен настоящий! А здесь только случками на кобыльем заводе заниматься!
Вышел, забрал свой чемоданчик, пешком побрел на вокзал, втиснулся в набитую доверху мешочниками вшивую и вонючую теплушку и уехал.
Глава десятая
Огурчики
Над пожелтевшей осыпающейся пшеницей ядреный июльский жар.
В тучных кубанских нивах гремящие выклики пушек, и поля, оставшиеся без хозяев, шелестя, роняют в землю янтарное налитое зерно.
Вдоль брошенной дороги, в межевой канавке, влипая телами в землю, разно и оборванно одетые, кто в сапогах, кто босые, лежат запыленные люди, прижимают к плечам винтовки и безостановочно стреляют по заросшей вербами плотине, над голубым полноводным ставом.
Знойная тишина сбивается в гремучие клочья треском выстрелов.
А за плотиной, также вжавшись телами в насыпь, стреляют по канавке другие люди, и на плечах у них солнцем вспыхивают блестящие брызги.
С утра пролетарский железный полк ведет бой за станицу и с утра не может продвинуться дальше канавки.
Кадеты попались отборные марковцы, офицеры, призовые стрелки.
Чуть высунется из канавки неосторожная голова – хлоп, и тычется голова в землю, а меж глаз кровоточит круглая дырка.
Устали красноармейцы, измучились, голодны и яростны, и вокруг слипшихся губ у каждого резкая складка суровой злобы.
– Никак его не возьмешь!
– Сволочи!
– С хланга обойтить!
– Сказал! С хланга! По ровному полю? Ночи нужно дождаться.
– Гляди! Антошку убило!
– А було б тоби сказыться, холера твоей матери! Так же лежит, прижимая винтовку к плечу, Антошка, но по-особенному вяло распущенному телу знают другие, что Антошка больше не встанет.
– Ах, разъязви твою бабку! На штык бы! Кадет штыка не любит.
– Дойди до штыка! Кишки по дороге оставишь!
– Антилерию надоть!
За плотиной начинает, задыхаясь, плевать горячим ливнем пулемет.
По сухой целине дороги дрожит белая струйка пыли и ползет ближе к канавке, и у лежащих расширяются глаза, следя за страшной, приближающейся струйкой, и еще плотнее вжимаются в землю тела.
Позади цепи, за плоским курганчиком, лежит Гулявин с помощником.
Давно ушли из памяти совнархоз, инструкции, Инна Владимировна.
И опять просторы. Ветер. Воля. Простое и нужное дело.
И нет ни томления, ни скуки, ни смятенности.
Родным звуком свистят свинцовые пчелы.
Только полк уже не тот, не свой матросский.
Повыбивали матросов, поредела фабричная первая гвардия.
И на смену уже растет в гудящих телефонными и телеграфными зовами, кричащих миру листами газет и плакатов городах новая сила – Красная Армия.
Фабрики и заводы, профсоюзы и парткомы бросают в огненные жерла фронтов самое молодое, самое крепкое, самое пламенное.
Хороши ребята в гулявинском полку, да только обучены мало.
Еле с винтовкой управляются, а кадеты трехлинейкой, как портной иглой, орудуют.
И Строева нет. А лежит рядом с Гулявиным новый помощник.
Фамилия у помощника чудная – Няга, а сам еще чуднее фамилии.
Лицо с одной стороны пухлое и короткое, с другой – худое и длинное, как лошадиная морда.
Когда взглянуть слева на помощника, кажется, что Няга – человек веселый: и сложением крепок, и жизнью доволен, а справа – лицо постное и выражение навеки обиженное.
И даже глаза у Няги разнокалиберные. Когда смотрит Гулявин в глаза помощнику, вспоминается всегда картина Соломона Канторовича.
Один глаз, левый, золотистый, ухарский, на солнце огнем поблескивает, а правый – мутно-серый, неживой и бельмом еще затянут.