Том 1. Нравы Растеряевой улицы - Страница 97
— Бедному человеку! А-а-а?..
— Да-с! Ну, за это я Петьку тоже осчастливил, даже захворал.
— Ну, а девица-то?
— А девица-то вышла вскорости за мастерового. Сказывают, этакий дылда длинный да сухопарый: урод уродом. Но девка ничего; говорит: сойдет! «Хоть лучинка, да мужчинка!»
— Ишь ты ведь…
— Так-то-с. А тем временем ребятишки болтаются, время уходит…
Гость слегка приподнимается на стуле, поправляет полы и садится снова.
— Вот так и мучаешься все!
В комнату входит хозяйка, приземистая женщина в чепчике, закалывая булавкой платок на груди. Она здоровается с гостем и садится в противоположном углу комнаты. В ту же минуту к ней бросается один из множества младенцев, — издали протягивая руки, чтобы ухватиться за платье.
— Вот я сидела в той комнате, — начинает хозяйка, трогаясь на стуле, — так слышала: вы что-то про учителей толковали.
— Д-да-с? — вопросительно произносит гость.
— Вот у нас тоже. Что я вам объясню. Занадобился Гаврюше учитель. Попросили добрых людей — нет ли, мол? Прислали. Покойник Митрий Митрич рекомендовал. Пришел это учитель. «Как, говорим, цена?» — «Да, говорит, четыре целковых» (окромя пищи и фатеры, потому мы учителей у себя помещаем). «Как, говорю, четыре целковых? а? (Хозяйка поднимается со стула и во все продолжение своего рассказа шаг за шагом приближается к гостю.) Как четыре? Да где это такие цены виданы? В коем царстве? говорю: неужто харчи-то ни во что не ставите? Ведь вам, говорю, не подашь гороху? Ведь вам подай щей с мясом, да жаркое, да пятое, да десятое».
— Ноне все так-то не рассчитывают ничего. Что, мол, такое! А поди-ка, отведай, — перерывает гость, посмотрев на хозяина.
— Д-да! — продолжает поглощенная рассказом хозяйка, отгоняя рукой сынишку, который жмется около нее. — «А теперича, говорю, подите-ка, приступитесь к говядине-то. Об огузках мы не говорим — это не наша пища, не по карману; а вот хоть ребрушко или грудинка. Ведь она, говорю, пять копеек фунт! Нынче пять, завтра пять, ан и расход».
— А то как же? Оно по мелочи-то и не видать… — «Окромя того, говорю, чай, сахар…»
— Барыня! а барыня! — раздается из передней:- ставить, что ль, пироги-то?
— Постой… «Окромя того, говорю, чай, сахар. Опять и то — прачка… возьмите, говорю, в расчет…»
— Ей-богу, правда, — продолжает плачевно голос из передней: — печка простынет.
— Отстань! Говорю: «Прачка, — ведь она с вас по пятаку за рубаху сдерет. Это, говорю, тоже расход. Как вам, говорю, не грех цену-то такую заломить? Да еще, говорю, середы и пятницы мы по христианству держим, едим рыбное».
— Барыня! — жалобно произносит кухарка.
— «Рыбное. А подите-ка с рублем, говорю, на базар».
— Что ж мне с пирогами-то делать?
— Да поди к ней, — говорит хозяин.
— Сейчас. Говорю: «Ну-ка, с рублем-то подите на рынок да поторгуйте на семерых рыбки»… Сейчас иду, постой!.. «Так вам и дадут по три пискарика на душу. Так-то…» Ну, что там? — заключает хозяйка, направляясь к двери и ведя за руку сына; но сделав два шага, она останавливается и продолжает, обернувшись к гостю боком: — Так я его тогда урезала — страсть! Я говорю: «Этак, говорю, можно на шею сесть бедным людям! Это, говорю, без всякой без совести, простите меня».
— Барыня!
— «Это, говорю, подло, бесчестно, говорю, — четыре целковых».
— Да ну, иди, что ль, к ней, — перебивает муж.
— Пойду; чего тебе?
— Иди; слышь, зовет.
— Ну и пойду.
Супруга замолкает и пристально смотрит на мужа.
— Так вот какое горе, — относится она к гостю. — Пойдем, Миша.
— Да, трудно жить на свете! — замечает гость.
— Трудно!
Немного погодя гость собирается в путь.
— Не хотите ли водочки? — спрашивает хозяин.
— Нет-с, благодарю покорно: не употребляю.
— Давно ли?
— Да вот уж в ту пятницу два месяца будет. Видел я сон один. Весьма зловещий. Проснулся и дал зарок водки не пить. С тех пор вот, слава богу, господь крепит. Иной раз идешь мимо шкапа-то, так те и подмывает, так и подмывает.
— Хе-хе-хе-хе…
— Но креплюсь!
Прощаясь в передней, гость накидывает на одно плечо шинель и, нагнувшись к самому уху хозяина, произносит шопотом:
— Не взыщите. Там на окошечке оставил.
При этом он указывает большим пальцем через плечо.
— О, да напрасно вы… — вяло говорит хозяин.
— Помилуйте-с, как можно!
— Право, напрасно.
— Ничего-с.
И гость натягивает шинель на другое плечо.
— А не слыхали вы, — говорит он громко, нагибаясь за калошами: — будто Чаев купец помер?
— Нет, не слыхал.
— Будто, говорят, в бане запарился?
— Ничего не слыхал.
— Мне Прохор Егорыч сказывал.
— Нет, не знаю; не слыхал.
— Ну-с, до приятного свидания! Насчет мужичка-то не забудьте.
— Нет, нет. Вы ему велите толкнуться сюда ко мне в обед завтра.
— Очень хорошо-с.
Гость уходит. Хозяин запирает за ним дверь на крючок и направляется в залу за чаем; стоя у окна, он видит, как гость идет по двору и на ходу надевает шинель в рукава. В столовой жена чиновника читает какую-то духовную книгу.
— На, вот, — произносит супруг, кладя перед нею чай. Та повертывает фунт в руках, подносит к носу, нюхает и произносит:
— Э, да это в целковый.
— О?
— В целковый.
— Ну что ж! Дело-то пустое. Не пора ли нам обедать?
Начинают накрывать на стол.
В деревне *
…В самую страшную полуденную жару мы расстались с городом; здесь в эту пору мертвенность полная; ставни заперты, и по опустелым улицам друг за другом гоняются песчаные вихри, по временам подхватываемые неизвестно откуда налетевшим ветром. Неслышно катится наша повозка по пустынным переулкам, прилегающим к полю; кое-где врезывается она в вязкую грязь никогда не пересыхающей лужи, и потом — снова не слышно шума колес и стука неподкованных лошадиных копыт, только мелкая песчаная пыль не отстает от нас и густым облаком ползет под повозкой. Миновав почерневшую и насквозь прожженную каменную кузницу, внутри которой глухо шипели мехи, густо разлетались из-под тяжелого молота искры и суетились закопченные кузнецы, изредка выбегая наружу с надвинутой на затылок шапкой и ручьями черного пота на лице, — мы, наконец, совсем расстались с городом. Меньше и меньше слышится кузнечный молот, и скоро хор кузнечиков, грянувший во ржи, глушит его своим назойливым чириканьем… В эту минуту вы чувствуете себя хорошо, и потому именно, что невыразимо быстро мелькнувшая картина городской жизни нарисовала вам целые толпы людей, которые разом разевают свои рты, говорят что-то, и вам, как жителю города и знакомцу этих людей, не нужно иметь слишком чуткого уха, чтобы расслышать здесь жалобы, просьбы. Жалобы эти так стары, столько веков зудят они над человеческим ухом, что для действительной помощи им ни во что пошла бы целая ваша жизнь, да и то ничего не вышло бы. А поэтому-то в настоящую минуту в вас и родилась хоть и дикая, но совершенно законная дума: «Слава богу, что мне самому не пришлось протянуть ног в этом бучиле».
Жара не дает вам покою; вы жмуритесь; лоб болит, и кажется, что вместе с вами жмурится и само солнце от нестерпимого блеску и духоты. Черные, кое-где уже вспаханные под озимое поля, словно в дыму, тонут в синеве палящего зноя, который обдает собою верхушки соснового леса, отчего ярче виднеются красные сосновые стволы, будто освещенные снизу кострами. Картина, раскинутая перед вами проселком, не может похвалиться особенным разнообразием: вдали видны неподвижно растопыренные мельничные крылья, ярко зеленеет лоскут конопли, врезавшийся между ржи, а повсюду — и направо и налево — по отлогим равнинам разбросаны разноцветные шашки полей. Там и сям, в разных точках над колосьями, виднеются нагнутые бабьи спины, виден взмах пучка срезанных колосьев, загорелое лицо бабы, обернувшейся посмотреть на вас, и потом снова нагнутая спина ее.