Серапионовы братья. 1921: альманах - Страница 19
— Наташа, нельзя так поздно возвращаться. Это вредно для здоровья.
— Ах, папа, если бы ты знал! Это просто ужасно!
— Ну что — рассказывай.
— Ах, это даже невозможно рассказать.
— Невозможно? — удивился преподаватель истории. — Все можно рассказать.
— Нет, ты все равно не поймешь, — ответила Наташа.
— Я? Не пойму? Это ты так говоришь со своим отцом?
— Да нет, папа, боже мой, мне не до того.
— Все-таки я твой отец, и ты можешь рассказать мне просто и ясно.
— Ах, это нельзя просто и ясно. Это ужасно.
— Тетя Саша умерла? — испугался отец.
— Да нет же! Никто не умер!
— Если никто не умер, значит, все благополучно. Прими вот…
Преподаватель истории вынул из стола бром — верное средство против всех ужасов, кроме смерти, — и отсчитывал отчетливые капли. Отсчитал, оглянулся — нет Наташи.
Наташа — у себя, наверху. Окно отворено. В голубом мире — дыра. А за окном где-то там…
Преподаватель истории услышал наверху странные звуки и, вспомнив далекое прошлое, догадался: плач. Склянка с бромом разбилась о спокойный пол, преподаватель истории, роняя книги и папки с вырезанными из газет фактами, в семимильных сапогах по лестнице — наверх.
— Наташа! Что с тобой? Ната!
— Не знаю, папа. Совсем не знаю. Страшно!
А внизу ветер крутил по полу вырезанные из газет факты.
Андрей из окопа пятые сутки смотрел на одну и ту же мызу. И пятые сутки думал: «Не пришла».
Мыза принадлежала господину Левенштерну. А господин Левенштерн жил в Стокгольме, пил шоколад и спекулировал на коже. У мызы каждый день такой шум и треск, как будто тысячи гостей съезжаются на таратайках к мызе — отдыхать и пить молоко. Но если бы господин Левенштерн захотел вернуться на мызу, гости пустили бы великолепный фейерверк, как в великий праздник, и выехали бы навстречу на всех своих таратайках. И в последний раз увидел бы господин Левенштерн свою мызу.
С мызы приходил широкий майор с Черным Крестом на груди и белым флагом в руке и говорил густо пахнущую свиным жиром речь о солидарности пролетариата. Левый всадил майору пулю прямо в живот — кишка высунулась. Солдаты были недовольны.
— Не по фамилии действуешь.
И вместо майора появился пулемет. Глаз у пулемета был очень хороший и верный. Нельзя было высунуться — сразу заметит. Майор был лучше — толстый и добродушный.
Было задание — снять пулемет. Андрей ждал ночи. Искал бумагу — написать письмо. Левый вытянул из голенища курительную.
— На.
Андрей рвал огрызком карандаша курительную бумагу.
— Вы, Левый, отнесите в штаб полка, если что…
Левый сунул письмо за голенище. Андрей с гранатой в руке пополз по вздрагивающему полю — в тихую темноту. Тишину прорезало фыркающее чудовище. Может быть, метеор, звезда упала, хотя рано еще — конец июня. «Кто-то умер», — говорят тогда люди и секунду думают об умершем. Андрей полз покорной пешкой. Игроки сидят над шахматной доской — и что для них это поле, которое пешке кажется огромным. Маленький черный квадратик. А в сложной комбинации пешкой всегда можно пожертвовать. Потеря пешки не означает проигрыша.
Уже над головой взлетают разноцветные ракеты, и совсем близко мыза. И прямо на Андрея взглянул черный бездонный глаз пулемета.
Левый ругается сам с собой:
— Зачем отпустил дитё малое? Не понимает дитё — потому и вызвался.
В окопах нельзя курить, но как тут не закурить? Левый выскреб бумагу из-за голенища, крутит цигарку за цигаркой.
Далеко у мызы — затрещало, вспыхнуло, загорелось поле. Левый — недокуренную цигарку за голенище.
— Ну, теперь назад ползи. Скорей! Да скорей же!
Андрею бы только скрыться, зарыться в землю, не видеть и не слышать.
«Не меньше как четверых убил, — думал Андрей и полз по грохочущему, сверкающему и дымящемуся полю. — Не меньше как четверых убил».
Лицо старое, жженое — сорок лет. Дополз.
— Скорей сюда! Ну, брат, думал, что убили тебя! На тебе грушу за это.
И Левый сует грушу. Но Андрей не донес до груши руку — на груди красный кружок, как в тире для прицела. Вспомнил — весна, девушка, море — и недокурком упал в окоп. Гамбит слона.
Левый посмотрел — каюк. Кончено. Запустил пальцы за голенище — где письмо? Нету. Все письмо раскурил на цигарки. Вытянул недокурок, долго разбирал — что там такое? Пойти показать грамотею.
Огромными звездами лопались окна, пропуская пули. Пули рвали телеграфные провода. А люди в распахнутых серых шинелях стреляли и пели о том, что они хотят установить на земле счастье. Мирные граждане прятались за стенами домов и говорили с ужасом:
— Большевики!
К поручику Архангельскому прибежал взводный.
— Рота бунтует, господин поручик.
— А вы успокойтесь, Точило, — ответил поручик. — Выпейте воды. Успокойтесь.
— Да, господин поручик, мне нет причины волноваться. Вам убегать нужно, господин поручик.
— А вы не торопитесь так, Точило. Зачем торопиться? Вот сядем и поговорим.
— Да, господин поручик, придут сюда. Шум уже, господин поручик.
— Шум разговору не мешает, Точило. Пусть шумят. А вы расскажите мне — письма из деревни имеете?
— Господни поручик, да убьют же вас.
— Не думаю, Точило. Может быть, но не думаю. Да это к делу не относится. Где это я портсигар оставил?
Поручик Архангельский рылся во френче, в брюках.
— Очень хороший портсигар, — говорил он. — И притом подарок. Это я, должно быть, в роте оставил.
— Не пущу, господин поручик, ей-богу, не пущу.
Точило сложил на груди непреклонные руки и упрямой статуей стал у порога.
— Вы пустите меня, пожалуйста, — сказал поручик Архангельский. — Очень хороший портсигар. Пустите меня, пожалуйста, Точило.
Точило неожиданно для самого себя отодвинулся от двери.
Поручик Архангельский тихо шел по коридору — так бы всю жизнь пройти. И за каждым поворотом — такой же коридор, только чище или грязнее. Коридор казармы. Издали все слышнее шум. И вот — конец коридора — помещение первой роты. Может быть, смерть. Поручик Архангельский вошел, и шум оборвался на полузвуке, забился под нары, в углы — и стих.
— Братцы мои, я тут у вас, кажется, портсигар оставил. Не видели, братцы?
Двести глаз смотрело на офицера. Из чьего-то грязного кармана вылез портсигар. Чья-то рука молчаливо подала.
Поручик Архангельский взял портсигар, раскрыл, вынул папиросу, сунул портсигар в карман. Чиркнул зажигалку, закурил и, покуривая, прошел через помещение первой роты на улицу. И пока ехал до вокзала, все курил одну и ту же давно потухшую папиросу. И в поезде не выпустил из крепко сцепленных зубов изжеванного ненужного окурка.
Наташа с трудом разбирала корявые буквы:
Письмо от Солдат Русских Воинов. Всенижайший почтенья ото всех Русских Воинов Госпоже Наталье Владимировне Макшеевой.
А еще госпоже Наталье Владимировне Левый просил всенижайший почтения ото всех Русских Воинов и жених ваш чудо-богатырь Андрей Толмачев убит, в чем поклон вам посылает.
А еще госпоже Наталье Владимировне цигарку от письма. Левый не докурил, а я адрес разобрал, в чем и расписуюсь и цигарку при сем прилагаю с всенижайшим почтением.
Наташа аккуратно подобрала с полу вывалившуюся цигарку, раскручивала: адрес ясен, а на обороте — «лая», «ша», «лю» — нечленораздельно, как предсмертный крик.
А может быть, прав отец — и все на свете ясно: Андрей убит. Наташа жива. Поручик Архангельский…
Наташа завернула цигарку в письмо, положила в стол и отчетливыми шагами ходила по комнате — от окна к кровати, от кровати к окну. Десять минут. Двадцать минут. Полчаса. За обедом отцу отвечала точно и отчеканенно: Да. Нет. Да. Нет. Как пулемет.
— Что с тобой, Наташа?
— Я здорова.
Преподаватель истории все две недели — как в далеком прошлом. В город не ездит. Бросил дела. И брома нет — разбил. Купить новый не хочется.