Путешествия по следам родни (СИ) - Страница 44
- Это же не Паша! – заорала молодка, немного поволочив меня и нехотя выпуская. – Это чужой!
- Х`аля!
Погоня обошла меня с двух сторон: Галя, в каплях влаги на белых плечах, убрела по глубине, мужик, сильно кренясь, гнал ее по мелкоте. Вопли, как это бывает, когда плотен воздух, уже за пятьдесят метров вязли. Девочки уже не стирали, но сидели на лужке безучастные. Я стоял на песчаном дне, держась десницею за сильно возбужденную плоть и не совсем еще опомнившись: как пыль после смерча. Мне было как-то смутно тоскливо и дико хорошо. Точно обнимал само Здоровье без нравственности и искусства. Так и почудилось, до чего хорошо завалить эту бабу на лугу, отодрать по самую завертку и погонять потом еще голую в купальский вечер.
Когда очнулся, ни пьяниц, ни девочек на берегу не было; потянуло таким ветром, что на воду легла рябь. Усмехаясь на оттопыренные трусы и укладывая там поудобнее мужское достоинство, я вышел на берег, сел там тоже на зеленый и холодный луг, насуплено обулся и оделся до пояса. Рубаху надевать не стал, надеясь немного загореть. И так, с рубахой в горсти, побрел опять посвежевший на шоссе.
И при самых спорных допущениях не могло быть, что эта деревенская фефела и ее нетрезвый гонитель – моя бывшая супруга и шурин, но такая аналогия возникла, и сопоставление состоялось; оставалось лишь принять их. Супруга походила скорее на ту замороженную стерву, с которой отправил рукопись. Но причин таких представлений я доискиваться не стал. Шоссе было по-прежнему совсем пустым, и, наверное, это было связано с тем, что Латвия ужесточала пограничный контроль. Во всяком случае, обочь от КПП замерли спятившись лишь несколько рефрижераторов, стояла сбившись кучка шоферов, а за шлагбаумом слонялся скучая юный советский солдат. Я облокотился на шлагбаум и с полчаса прилежно взирал на него и на пустую стеклянную будку КПП на арматурных раскоряках; я думал вызвать заинтересованность охраны, или хоть этого солдата, чтобы узнать, есть ли дальше еще контрольно-пропускная зона, но солдат выглядел как школьник, нарушитель дисциплины: так и казалось, что, отвори я сейчас шлагбаум и вдарься бегом эти сто метров, - он меня даже не окликнет: из вредности. Сердце пощемливало: надо было на что-то решаться. Солдат держал винтовку прикладом вверх и стоял сутулясь. Я был для него не интереснее козы.
Шофера при моем приближении перестали разговаривать и неприязненно замолчали. Они оказались не латышами и не русскими, а армянами. Нет, они ничего не знают. А ты кто такой?
Я смущенно отступил и, встряхивая рюкзак, воротился назад. Встал на середину моста и залюбовался на речку. За спиной, по левую сторону моста покуривала дымами деревня, а вправо, под насыпью, - крестьянский дом, несколько стожков соломы и железная печь под деревянным навесом. Наползли тучи, сильно смерклось, и вдруг разом лянуло так, что шофера убрались в кабины. Я сбежал по откосу к крестьянскому дому и стал под навесом на ворохе соломы. Печь вовсю топилась, мокрый порывистый ветер отдувал дым к лесу; у плиты орудовала тощая носатая старуха. Я был весь мокрый, запыхавшийся, с носа и щек ползли свежие дождевые капли. Тут же под навесом на соломе сидел и курил папиросу белокурый голубоглазый немолодой человек.
- Можно, я тут дождь пережду? – спросил я, очутившись в стеснительной от него близости.
- Можете и заночевать.
- Как вас зовут?
- Фред.
- Не знаете, с грузовиками можно перебраться в Ригу?
- Нет, на той стороне проверяют.
- Вы местный?
- Из Питера. С бывшей женой не поладил, выписала.
- Сельским хозяйством теперь займетесь?
- Я вообще-то художник.
- А, так это вы и есть. Вас пограничники знают.
Я не знал, о чем с ним еще говорить. Он был жалкий, тихий, белесый человек, погода стояла мокрая, с порывистым студеным ветром, его и моя папироса размокали. Становилось очевидно, что с утра припекало для того, чтобы с полудня уже смерклось и пошел обложной дождь. Небо в лохмотьях рваных низких облаков кое-где просвечивало голубизной. Дождь продолжался, я искал тему для разговора, но, возбудив любопытство, не мог его удовлетворить: этот человек, латыш или литовец, явно меня не понимал. А я не понимал его: что он говорит кротким голосом, что позволил, рохля и тюфяк, спровадить себя в деревню.
- Хотите отужинать и заночевать? – спросил он вдруг.
Я понял, что говорю с мужем своей сестры, с тем самым, который то ли поляк, то ли белорус. Стало отчего-то неприятно, хотя на уныло-голубоглазой физиономии Фреда впервые проглянуло заинтересованное выражение.
- Сколько?
- Пять сотен.
- Это ваша мать?
- Да.
- А это вроде не ржаная солома. Это кукуруза, что ли?
- Смесь.
- У меня в Засиненье транспорт, - сказал я и понял, что мы оба дураки. Он робкий прибалтийский дурак, я робкий русский дурак. Дождь с силой захлестывал под навес, солома намокла; еще такой дождь – и лето вступит в полную силу. Со стороны Москвы часами никто не подъезжал к КПП. По верху, по мосту, чувствовалось, рвал и метал ветер, а сюда, под насыпь, лишь задувало. До границы было сто метров. Ее никто не охранял. Даже солдат точно сквозь землю провалился, потому что на КПП его тоже не было. Граница была открыта. Не хочешь мокнуть на шоссе, договорись с Фредом, он тебя ночью проведет посуху, лесом. Вот он смолит рядом папиросу «Ленинград», ждет.
Но меня охватило какое-то уныние, оцепенение; я решил еще раз отступить, чтобы завтра приступить к делу по хорошей погоде и иначе. Мы молчали. Железная печь шипела: навес протекал.
Вскоре опять показалась лазурь, но уже вечереющая: в этой местности я протоптался целый день. По доброте Фред не проведет через кордон, а денег у меня нет. Я взобрался на дорогу и, встряхивая рюкзак, пошагал на Волоколамск. Во рту не было маковой росинки с тех пор, как ел на станции.
Надо принять во внимание вот еще что: шла (намечалась, становилась возможна одновременно или в будущем) некая аналогия, параллель, п о г р а н и ч н о е с о с т о я н и е. Я достаточно изучал психологию, чтобы понимать этот термин. Речь шла о жизни и смерти, возможно – моей, и в зависимости от того, преодолею я сейчас границу или нет, личная судьба и далее развернется благоприятно (если да) или гораздо хуже (если нет). Некто ставил меня в пограничное состояние, которое следовало преодолеть; вместе с тем преступность, незаконность такого пересечения н е к о й границы была очевидна для совести. Но этот некто гнал меня к рубежу и нашептывал: «Переходи! У тебя не будет лучшего момента, ты будешь известен». Известен и знаменит я собирался быть, а потравленным собаками и в тюрьму садиться – нет. Что-то было в этих садистских императивах роковое и вместе с тем знакомое: отец, например, так же бы требовал, чтобы я не разрушал своими капризами его союз с матерью. И потом: я был без денег. Сталин, Каменев или хоть провокаторша Гернгросс без гроша за границу не хаживали. Чувствуя, что срезаюсь на этом экзамене, на чрезвычайно важном тесте, я все же утешался, что, в сущности, дело сделано. Через месяц латышские друзья пришлют приглашение, я выеду для заключения издательского договора – и останусь. Стану невозвращенцем. Чихал я на Россию! Не буду эмигрировать по-воровски – уеду демонстративно!