Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 - Страница 30
Однако остается нечто реальное, что эмиграция в силах и обязана сделать для спасения души родины. Предназначение русского Зарубежья — «нести наследие культуры». Когда в России предпринимается неслыханный по масштабам опыт воспитания монстров, лишенных личной морали, религии и национальных корней, лишь эмиграции дано хранить «коренной, временно прерванный поток русской мысли». Оттого именно Рассеяньем будет переброшен мост между вчерашним и завтрашним днем русской истории. Рассеянью предстоит утолить духовную жажду, когда она проснется.
Для Федотова восстановление человеческой души (а значит, и нации, превращенной большевизмом в месиво, из которого можно лепить что угодно, но только не культуру в истинном значении понятия) сопрягалось с восстановлением христианства, попранного обезбоженной толпой. Он не снимал ответственности за случившееся в России и с церкви, заявляя о необходимости ее коренного обновления: она должна породниться с демократией. Другого столь же безоговорочного поборника демократии в эмиграции не было. Споры о том, предпочтительна для будущей России демократия западного образца или ей следует двинуться по пути «нового Средневековья», построив общество, где все подчинено религиозной идее, а не принципу политических свобод, развели Федотова и Бердяева, которые во всем остальном были единомышленниками. Бердяев считал, что либеральные ценности оказались мнимыми, а демократические формы общественной жизни не выдержали проверки действительностью. С этим Федотов согласиться не мог, даже признав бердяевскую критику многих западных установлений обоснованной. Произошел обмен полемическими выпадами на страницах «Нового града». Бердяев практически перестал там печататься. У него, правда, был собственный журнал — «Путь».
На авеню де Версай по понедельникам Бердяев, однако, бывал, а там снова и снова завязывалась дискуссия вокруг этой острой темы. «Круг» включал и людей, для которых область религиозной мысли оставалась почти закрытой, даже тех, кто был вообще равнодушен к идеологии, пока она не вмешивалась в их жизнь уж слишком ощутимо. Но вопросы, которые задавал Федотов, да и возражения Бердяева не оставили безучастным никого. Говорили о свершениях или срывах современного искусства, обсуждали предложенную Адамовичем тему: поэзия и одиночество — действительно ли уединение благотворно для музы или вслед ему наступает молчание? А исподволь готовились к главному: к спорам о том, возродится ли Россия, и когда, и на каких путях.
Яновский живо вспоминает эти понедельники в квартире на первом этаже с подвалом, где находилась кухня и комнаты для прислуги. Перед заседанием все располагались за длинным столом — пили чай, закусывали сладкими булочками. Появлялся Владимир Зензинов, давний знакомый Фондаминского, в прошлом эсер, отбывший две ссылки в Якутии. Он теперь постоянно жил на авеню де Версай, сотрудничал в «Современных записках», писал главным образом публицистику: его основанную на документах книгу о советских беспризорниках перевели на несколько языков. Интересы участников «Круга» были ему, по-прежнему твердому социалисту, далеки. Зензинов молча сидел в углу, наблюдая за все более жаркой перепалкой.
Когда страсти накалялись, кому-то недоставало выдержки, и он покидал собрание, стараясь не привлечь к себе внимания. Через комнату Зензинова можно было пройти в кабинет хозяина с кожаным диваном, на котором он и спал, а там коридором на улицу. В коридоре стоял специфический запах: в доме вдовца доживали свой век две сиамские кошки, память о хозяйке. Из крана самоварчика, подвешенного на спиртовке, била струйка крутого кипятка. Чай давали неизменно очень крепкий, в память интеллигентской традиции, унаследованной от народовольцев.
По разные стороны стола сидели люди очень неблизких духовных и общественных ориентаций. Были страстные либералы и такие, кого заворожила доктрина российской исключительности — мы не Европа, мы Евразия, у нас особое историческое назначение и особая судьба. Были сторонники самодержавия и убежденные в необратимости свершившихся перемен, смотревшие на новую Россию заинтересованно и сочувственно. В неприятии Мережковских сошлись с самого начала, но во всем остальном единодушия не достигли. За докладом о литературе начинался разговор о Гитлере и Сталине, о близости войны. Каждый по-своему понимал, как она закончится, что будет дальше.
И все равно «Круг», как пишет Яновский, стал «последней эмигрантской попыткой оправдать вопреки всему русскую культуру, утвердить ее в сознании как европейскую, христианскую, родственную Западу». Для той поры разброда и безверья это было немало.
На первом собрании Круга 21 октября 1935 года Федотов прочел реферат, основанный на его статье Борьба за искусство, только что появившейся в Новом граде. За столом сидели Кнут, Адамович, Георгий Иванов — литераторы, которые понимали искусство совсем по-иному, чем докладчик. Реферат задел за живое. Федотов говорил о судьбе художественной традиции, которую обозначал широко трактуемым понятием «реализм». Но на самом деле он характеризовал духовную ситуацию, возникшую, когда ослабла, исчезла полнота жизни — эмоциональной и особенно нравственной, заключающейся в «переживании греха и смерти», в поисках спасения. Современное искусство для него было свидетельством «отчаянной борьбы человека с духом небытия, который открылся ему, как только закрылось небо».
Это искусство Федотов находил внутренне ущербным, неполноценным. Оно не просто выразило «безбожную эпоху», оно капитулировало перед нею. А в итоге оказалось неспособным создать целостный образ мира и передать «непрерывность, сплошность, заполненность бытия», о которой тоскует, но которой уже не может обрести человек нынешней безрелигиозной эпохи.
В этом искусстве произошло отмирание этики, а для Федотова такая потеря была невосполнимой. Остался только мир ощущений, сама болезнь вместо прежнего сознания высшей правды, к которой личность приходит через ниспосланные ей горести. Остались жестокость вместо сострадания, эротика вместо любви да жажда эстетического совершенства, не подкрепленная пониманием высших ценностей человеческого опыта. Реальность стала восприниматься как отрывочная, хаотичная, лишенная смысла, и поэтому ее все чаще воссоздают как царство пустоты. Современный художник видит в ней «столкновение безличных коллективов и разрушительных материальных сил», лишь это, ничего другого.
Человек «растворился в процессах». Год от года нарастают «огромные технические и социальные энергии», которые привели не только к крушению старых форм жизни, но — факт намного более драматический — к тому, что человек «потерял центр своего единства», а культура признала подобное состояние необратимым. И если она способна создавать что-то значительное, то лишь оттого, что «реализм», отвергнутый и даже осмеянный, все еще подчас напоминает о своей неискоренимости, заставляя самых одаренных, совестливых художников не просто свидетельствовать об «иссыхании» и смерти обезбоженного мира, но искать пути его преображения. То есть возвращаться к религиозным первоосновам жизни.
Юрий Фельзен присутствовал на этом докладе и, видимо, испытывал, слушая Федотова, противоречивые чувства. Многое было подмечено и точно, и зорко, но полностью согласиться с такими взглядами он все-таки не мог, поскольку, признав их, он, в сущности, должен был бы признать творчески бесперспективной собственную литературную позицию. К этому времени Фельзен опубликовал три книги, составляющие почти все его наследие. У него была репутация одного из лучших молодых прозаиков Зарубежья, его высоко оценил требовательный Ходасевич, а потом и Набоков, не замечавший в своем поколении почти никого, все же назвал прозу Фельзена «настоящей литературой, чистой и честной». Однако задуматься о религиозных первоосновах эта проза наверняка не заставила бы. В ней главенствуют совсем иные мотивы и настроения.
В Париже Фельзен появился не сразу — была Рига, затем Берлин. До катастрофы он успел окончить Петербургский университет, получил диплом юриста, однако работать пришлось банковским служащим, а писать по вечерам. Игра на бирже, к которой его склоняли родня и приятели, искушая перспективой полностью отдаться литературе, если повезет со ставками, лишь разорила вконец, и теперь Фельзен существовал на свое скудное жалованье да столовался у сестры, вышедшей замуж за более удачливого дельца.