«На суше и на море» - 60. Повести, рассказы, очерки - Страница 36
— Калакау, дай кагуне денег, — сказал Руссель, протягивая старику несколько никелевых монет. — Кагуна их очень любит.
Калакау положил монеты в пустую тыкву, в которой у знаков хранятся разные мелкие вещи, и, громыхнув этим круглым кошельком, завернул его для верности в кусок материи.
Вайанайский кагуна жил в горах, в полутора верстах от деревни.
Робко переступили старый Калакау и его сын порог священного дома. Кагуна возлежал на циновке в прохладной тени. Он дремал.
— О могущественный… — тихо сказал старик.
— Кто здесь? — сквозь сон спросил кагуна.
— Калакау и Укеке.
Кагуна открыл маленькие опухшие глазки.
— Укеке умер, — равнодушно сказал он.
Калакау и Укеке затряслись в ознобе.
— Укеке не умер, — громко сказал Руссель, до сих пор молча стоявший позади канаков, — Ты плохо молился, и он остался жив. Прими подарки и дай ему прощение.
Маленькие злые глазки кагуны недобро блеснули.
— Я сказал, что он умер. Я хорошо молился. Уйди, белый человек, это не твое дело.
Кагуна повернулся лицом к стене, давая этим понять, что больше разговаривать он не намерен.
Руссель подошел вплотную к кагуне. На доктора пахнуло запахом винного перегара. Кагуна был пьян.
— Тебе говорят, бери подарки. А то мы уйдем, и ты ничего не получишь.
До кагуны весьма плохо доходил смысл происходящего. Ему хотелось спать, он чувствовал приближение хороших снов.
— Уйди, не мешай мне беседовать с богами, — бормотал кагуна.
Но Руссель продолжал его трясти.
— Я тебя замолю до смерти, — выдохнул выведенный, наконец, из себя настойчивостью пришельца кагуна.
— Попробуй, — сказал Руссель, — Я останусь жив и невредим, и все узнают, что ты обманываешь людей.
Кагуна в ярости вскочил на ноги. Такого оскорбления, да еще в присутствии канаков, он простить не мог. Опьяненный винными парами и фантастическими сновидениями о собственном могуществе, он приступил к обряду «замаливания до смерти».
Колдун накинул на плечи плащ, расшитый перьями попугаев, и, шепча заклинания, долго тер один о другой два кусочка сухого дерева, пока на большом круглом камне, чернеющем посреди хижины, не разжег костер. Запылал огонь, осветив свирепое раскрашенное лицо кагуны, бледных, упавших на колени Калакау и Укеке, и Русселя, который стоял, скрестив руки на груди, и спокойно смотрел на все происходящее.
Кагуна взял в руку три ореха кукуй и один за другим побросал их в огонь. По хижине поплыл пахучий дым горящего масла.
Не обращая никакого внимания на присутствующих, словно бы их и не было в хижине, кагуна невидящим взглядом уставился на Русселя и в бреду бормотал заклинания.
Начиналась самая ответственная часть обряда.
Кагуна укрепил на священном камне один конец длинной тонкой ветки ползучего колокольчика, оттянул ее свободный конец к себе и отпустил.
Русселю стало жутко. Ветка медленно ползла по камню, цепляясь за каждую неровность. Каждая выпуклость камня имела свое тайное значение. Все они сулили гибель: от воды, от огня, от ломоты в суставах…
Руссель невольно подался вперед, следя за неверным движением ветки. Он то бледнел, то краснел. Ветка дрогнула и остановилась.
— Тебя ждет скорая смерть от каменной болезни, — задыхаясь сказал кагуна и в изнеможении упал.
Калакау в тоске смотрел на Русселя. Руссель напряженно засмеялся.
— Я жив и еще проживу пятьдесят лет, — сказал он и прошелся из одного конца хижины в другой, — Смотри, как меня слушаются мои ноги. Ты плохой кагуна.
Кагуна протрезвел. Его заплывшие жиром мозги, наконец, сообразили, что он затеял рискованное дело, грозящее его авторитету, и, поняв, это, кагуна важно произнес:
— Ты жив, потому что я не сказал одного самого важного слова. Я не хочу твоей смерти, Каука Лукини.
Руссель, избавившийся от мрачного впечатления дикого обряда, рассмеялся уже совершенно искренне. А кагуна так же торжественно обратился к Калакау.
— Приблизься, старик. Я готов простить твоего сына. Давай подарки.
Калакау подал кагуне свою тыкву. Кагуна тряхнул тыквой, послушал звон монет и спрятал тыкву под плащ.
— Иди домой, Укеке, а я помолюсь о твоем прощении…
Молча добрались Руссель, Калакау и Укеке до деревни.
Только у серого камня, где дорога в деревню шла прямо, а дорога в канацкое селение сворачивала направо, старый Калакау нарушил молчание.
— Наш кагуна — сильный и злой кагуна. Тебе трудно было бороться с ним. Ты был бел, как цветок мирта, и смерть смотрела тебе в глаза. Но ты сильнее его, Каука Лукини. Ты добрый кагуна.
Руссель крепко пожал руки старику и его сыну, пришпорил коня и, перейдя на галоп, въехал в деревню.
Он остановился возле конторы.
— Не зайдете ли к нам? — окликнул Русселя из окна Гесслер.
— С удовольствием, — ответил врач и, соскочив с коня, прошел в контору.
Контора, или, как ее называли на американский лад, «оффис», — большой, выкрашенный серой масляной краской барак, стоящий на главной улице напротив сахарного завода, была не только конторой плантации и почтой, но одновременно и своеобразным деревенским клубом.
Целый день из окон оффиса слышатся стук счетов, похожий на частую ружейную пальбу, телефонные звонки и гул голосов, в синее небо тянутся сизые струи табачного дыма.
Люди идут в контору за делом и без дела: чтобы узнать новости и поболтать о высокой политике, послушать анекдот и просто посидеть и провести время.
Постоянный шум в отгороженном для посетителей углу совершенно не мешает бухгалтеру мистеру Смиту, углубившемуся в конторские книги и арифметические выкладки. Впрочем, бухгалтер сам, когда нет работы, укладывает ноги на письменный стол и охотно принимает участие в дебатах.
В конторе по обыкновению шел спор. Бухгалтер и механик нападали на Гесслера, который позволил себе высказать какое-то не особенно лестное для американцев суждение об их порядках.
— Откуда, доктор? — спросил Гесслер, когда все обменялись рукопожатиями.
— От кагуны.
— Что вы там делали?
— Присутствовал при знаменитом «замаливании до смерти».
— Преступная практика этих шарлатанов-кагун, — раздраженно сказал бухгалтер, — в конце концов приведет к тому, что канаки вымрут.
— А мне кажется, да и вы это прекрасно знаете, что вовсе не от этого вымирают канаки, — ответил Руссель.
— A-а, — махнул рукой Смит, — опять скажете: «колониальная политика», «эксплуатация»…
— Вы совершенно правы: эксплуатация и колониальная политика Америки — вот истинные причины гибели целого народа.
— Мы вступили с канаками в деловые отношения. За все, что мы берем, мы платим.
— Да, за сандаловые леса вы расплатились грошовой дрянью: оловянными зеркальцами, жестяными серьгами, стеклянными бусами; за отнятую у канаков землю вы тоже заплатили. Сколько вы платили, по десять центов за акр, кажется? Так что же тогда называется грабежом, скажите, пожалуйста?
Смит сосредоточенно дымил сигарой.
— Он становится просто невыносим, — сказал бухгалтер, когда Руссель ушел. — А вы заметили, дорогой Гесслер, что наши рабочие испортились? Китайцы жалуются, что им мало платят, японцы устроили самую настоящую забастовку — видите ли, надсмотрщик съездил одному из них по физиономии… Разве это бывало на нашей плантации когда-нибудь раньше?
— Что вы хотите этим сказать?
— А то, что все это влияние вашего доктора. Вот что.
Гесслер пожал плечами.
— Доктор гуманно относится к рабочим и честно выполняет свои служебные обязанности.
— Он воображает, что здесь не плантация, а санаторий. Мой приятель Блейк рассказывал, как он намучился с одним таким гуманистом, Стивенсоном, когда тот был нашим консулом на Уполо.
— Каким Стивенсоном?
— Писателем, Робертом Льюисом Стивенсоном, который написал «Остров сокровищ». Стивенсон тоже задумал гуманничать с самоанцами, защищать их от иностранных «угнетателей». И знаете, чем это кончилось? Шесть лет тому назад самоанцы подняли восстание. Конечно, восстание этих дикарей было подавлено, но Блейку вся эта история доставила немало неприятностей.