На рубеже двух столетий. Книга 1 - Страница 28
Певчие рявкнут тогда Gaudeamus, которое знал я уже; папа наш перевел его.
И это есть тост, иль спич!
Уверяю читателей: переворот к «интеграции» Спенсера так мной прочитывался; конституция представлялась не столько мне в определеньях посредством понятий, сколь в выездах Муромцева, Ковалевского, Чупрова, Иванюкова во фраках: с какой-то трибуны сказать нечто витиеватое, что говорилося у Стороженок, и что говорилось М. М. Ковалевским у нас за обедом, над ростбифом: после он взял на живот меня (мягкий); М. М. Ковалевский был ведь шафером матери; годы парижские связывали с отцом его7.
Знал еще: в крайнем случае будет не царь, — президент; и тогда даже В. И. Танеев, который, понюхав махровую розу у ананасной теплицы в именье своем, проповедывал все избиение крестьянами бар и помещиков, — угомонится; и, фрак свой надевши, куда-то поедет; и что-то там скажет.
Так воспринимал я слова.
Повторяю: основы конституционного строя и позитивистического мировоззренья восприняты были мной, как и цепкохвостая обезьяна, до мига, когда я сказал себе твердо:
— Я — я!
Я всосал это все в себя еще с карачек: на то «мы» — профессорский круг, чтоб младенцы у «нас» не так ползали, как у всех прочих, а конституционно и позитивистически.
Вообразите же весь кавардак в голове моей: удивлтельная предупредительность, даже подшарк пред прислугой отца (от души); и крик матери на нее; высочайший пафос моральной фантазии у отца; и все сплетни круга; мир, где звезда за звездою срывается с неба и чешутся хвосты у комет (наш Бредихин их чешет), и где годами — свалка: Марковников и Столетов гоняются за Александром Павловичем Сабанеевым и выгоняют его из какой-то там лаборатории; он — утешается: к Усовым ходит; и с Машенькою, репетиторшей Усовых, затворяется; Усовы ждут: предложение сделает.
Вот одна картина, которая вызвала ночной кошмар мой. Другая: кариатида-профессор — изваян в веках; если б мне прочитали «В начале бе слово»8, то я бы поправил: университет, а не слово; и после уже шли «слова» в нем: М. М. Ковалевского, Муромцева-красавца; и — прочих; слова — на фронтоне, где кариатиды изваяны: с кафедрами; тяжковесно надвисли — превыше всего: И. И. Янжул, М. М. Ковалевский, Н. И. Стороженко; превыше их — усовский нос, — прорисованный академиком Кушелевым в центре купола храма Христа Спасителя: нос Саваофа;9 я — знал: нос-то — Усова!
В усовский нос верил я, потому что превыше всех — Усов, превыше ценимый отцом; его друг, «папа крестный» мой. Прелестью сиплых слов С. А. Усова я упивался; я им восхищался: и видом, и словом, и смехом, и трубкой его, и его бородавками; и мне казалось: наружность профессора Усова так же прекрасна, как и Саваофова; если бы был он седым, то взлетело б под купол лицо, все лицо, а не нос один; и раскидался б руками над всею Москвой, выше всех, С. А. Усов: Иванову колокольню поставь под тот купол, — уместится; это я знал; в храм Спасителя водили с бульвара меня: я гулял на Пречистенском.
Вот — две картины.
Они не увязывались в сознании.
Кариатидность, каменность, неизменная косность портала жизни; все, что менялось, менялось когда-то, при Александре Втором; при Александре Третьехм сплошное «во веки веков» водворилось. Я это уж слышал. Но водворившееся, обставшее — непонятно; ни «штатиштичешкие шведенья» Янжула, ни «шекспиризм» Стороженки, мне зримые в виде каменных гирлянд, обвивающих нависнувшие над миром кариатиды; под ними — багровая «Ы» все ревет «баламутов» своих.
Результировать ставшее, навеки обставшее, я не сумел; а меня уже звали: стать там, где они все стояли — на веки веков; и профессор подмигивал:
— Вот, погоди, брат, — профессором станешь!
И старый Я. Грот прислал книгу младенцу; и надписал: «Б. Н. Бугаеву»;10 старик Буслаев кормил пастилой: на бульваре Пречистенском; и Н. И. Стороженко, Н. В. Склифасовский (хирург), И. И. Янжул с охотою игрывали с нами, детьми; мне бы с девочкой, с Танечкой, на руки, чтоб прямо снесли нас в редакцию «Русских Ведомостей». Погубило же — преждевременное развитие; и желание срезультировать быт этот в целом его; результировать в целом не мог.
Результировала — крестная мать: Марья Ивановна Лясковская, которая принимала дань уважения: с Усова, с отца; и с других; представленье о ней мне сложилось: квартира ее есть какая-то там «Золотая Орда», куда едет профессор; и — дани везет.
2. Мария Ивановна Лясковская
Мария Ивановна Лясковская, урожденная Варгина (собственный дом на Кузнецком), жена Николая Эрастовича Лясковского, профессора химии, о котором писал мой отец: «Я его часто встречал у профессора Николая Эрастовича Лясковского, дом которого был связующим звеном для многих университетских деятелей того времени» (Н. Бугаев: «Сергей Алексеевич Усов»);11 время — 1860–1865 годы; Лясковский скончался давно; но жена его, Марья Ивановна, крестная мать, превратила «связующее звено» в железные цепи; они на нас бряцали, точно тяжелые кандалы.
Что-то в лице ее было якутское: скулы монгольские, малые щелочки глазок безвеких, всегда приседавших в морщиночки приторные; всосы темные на серомертвых щеках, сухой, черство зажавшийся рот, разъезжающийся в улыбку-гримасу, слезливую, сантиментальную, чтобы, разъехавшись, снова счерствиться безжалостно; жидкие, желто-зеленые, гладкие вовсе зачесы волос под наколочку черную; малый росток, худоба: совершенный одер; старомодное черное платье фасона древнейшего (пятидесятых годов?); очень узенькие нарукавчики, стягивающие кисти лапок лягушечьих; очень широкая юбка; распяленная тарахтящей крахмальною белой исподнею юбкой; гордилась, что носит такую:
— Белье, дорогая моя, коль не белое, так значит грязное; на белом же и пылинка видна; на цветном, так и все, — фунты грязи… Не гигиенично: у вас, дорогая моя, юбка нижняя — шелковая, розовая? Так и все… Нет, уж я — вот в какой. — И вздерг юбок, чтоб матери протарахтеть своим жестким крахмалом в лицо; да и не только матери: отцу, Сергей Алексеичу Усову, сыну его, «Паше» Усову, кому угодно:
— Так, все!
И прюнелевые старомоднейшие ботинки, нарочно, чтобы ногой — прямо в нос:
— Вот какие ношу, — так и все! И опять — вздерги юбок. Сергей Алексеевич Усов сипел:
— Она не показывала своих ног вам?
— Покажет: гордится размерами; «ножкой» гордится.
Старуху я помню с младенчества; было ей под шестьдесят уже; строгие нравы вносила; подтягивала знаменитых друзей.
— Так и все, дорогая: жена должна спать на одной — так и все — с мужем; так, да… постели… А вы, дорогая…
И, сморщившись медоточиво, все лапкой лягушьей подмахивала; точно высказала величайшую нежность; и глазки едва не слезились из щелочек; делалось страшно; профессор сопел, а жена опускала глаза.
Мне, ребенку, мой дядя, Георгий Васильевич Бугаев, глаза открыл трезво:
— Зеленый одер… пфф-пфф!
— Как можешь, Жоржик, ты личность почтенную так называть? — испугался отец; дядю мать прозвала «дядя Ерш» за колючесть.
Смысл Марьи Ивановны мне приоткрылся: зеленый одер! Здесь скажу: зарисовывая Аполлона Аполлоновича Аблеухова, я взял моделью наверное М. И. Лясковскую: в сухости, черствости, во внешнем виде, лишь вставив Другие глаза да приставивши бачки; отрежьте их, вставьте якутьи глазенки и в юбку оденьте сенатора — вылитая Марья Ивановна; некоторые же чудачества и черты нежности взял от отца.
Марью Ивановну чтили ужасно; пасла нас железным жезлом;12 церемониймейстер профессорской жизни; вернее: церемониймейстер целого отделения физико-математического факультета. Профессора: Северцов, Борзенков, Усов, Бугаев, Щегляевы, Богуславские, Сабанеевы, Волконские, сколькие, — дани носили; откуда влияние это — не ведаю; только мне культ фетишей связан с этою куклой якутскою: чем не фетиш? И — пасла: когда Борзенков ел у нее, подстилали под ноги клеенку ему: он — сорил ей на зеркало пола; а Усова не принимали в гостиной малиновой (только в зеленой!): курил.