Кладбище в Скулянах - Страница 41
Через сто лет после прутского похода Петра в этих же местах воевал отец дедушки, а отвоевавшись, занялся сельским хозяйством в своем обширном имении в Скулянах, о чем уже было здесь говорено.
Дедушка представлял себе неизмеримо громадную Россию, ведущую борьбу за выход к Черному морю, видел Скуляны, старую петровскую церковь и кладбище с могилой своего отца, видел сухую полынь, по которой бежал горячий ветер, слышал звон кладбищенского колокола.
Дедушка внимал строгому голосу полковника Ордынского, видел блеск его. золотых очков при свете газовых рожков и чувствовал себя уже не легкомысленным молодым офицером, а слугой попавшего в беду отечества.
Дедушка испытывал, как все русские люди того времени, чувство оскорбленного национального достоинства, унижения и, вместе с тем, верил в будущее России, ради которого надо не жалея сил трудиться, укрепляя армию.
«Это было на второй год со времени моего прибытия в училище. В 1867 году я был произведен в капитаны за отличие по службе».
Дедушка сравнялся в чине со своим отцом, моим прадедом, капитаном Нейшлотского полка, покоившимся на кладбище в Скулянах.
Но действительно ли «покоившимся»?
Кто знает, в какие отдаленные области прошлого и будущего переносила его та необъяснимая сила, которую мы условно называем временем…
«В 1866 и 1867 годах у меня родились дочери Людмила и Евгения».
Евгении, пятой дочери дедушки, суждено со временем стать моей матерью.
Вспотевшая, осипшая от крика, только что отоспавшаяся бабушка лежала на двуспальной кровати в доме на углу Базарной и Ришельевской, и у нее в ногах лежала новорожденная девочка, твердо спеленатая безрукая куколка. Сестра милосердия из Стурдзовской общины, акушерка, довольно грубо, но уверенно подняла ее на руки и, поддерживая ладонью маленький затылок, вертикально поднесла ребенка дедушке.
Удлиненная головка, напоминающая крошечную дыньку, виднелась из батистового чепчика. Китайский разрез закрытых глазок, треугольный зевающий ротик…
Почему я это так ясно представляю?
Наверное, потому, что шестьдесят восемь лет спустя точно такую же девочку, но только уже мою дочку, тоже Евгению, как и ее бабушка, крошечную Женечку, принесли мне показать в родильном доме в Москве, в освещенной солнцем палате, и я вдруг увидел в ней бачеевские черты своей давно уже покойной матери, то есть той самой пятой дочери дедушки, которую показали ему тогда в Одессе на углу Базарной и Ришельевской.
Дедушка посмотрел на свою пятую дочь и осторожно прикоснулся губами к ее чепчику. А бабушка смотрела на него с вопросительно-виноватой улыбкой, как бы спрашивая, нравится ли ему ее произведение.
Дедушка, конечно, ждал мальчика, а рождались все девочки и девочки. Две первые, Наденька и Сашенька, остались лежать на кладбище в Керчи, две другие, Клёня и годовалая Люда, возились на ковре в детской, а пятая, Женечка, горестно морщилась и зевала треугольным ротиком в руках у акушерки.
А дедушке так хотелось мальчика!
Впрочем, если бы это был мальчик, то он, наверное, был бы убит во время будущей русско-японской войны где-нибудь под Мукденом или Чемульпо.
«Ну да авось следующий будет мальчик», — думал дедушка.
Его лицо с нежно-снисходительной улыбкой обратилось к бабушке.
— Какая прелесть! — сказал он, целуя потную бабушкину руку.
Увы, следующие тоже были девочки, множество девочек: Елизавета, Наташа, Нина, Маргарита — мои тети, ныне давно уже покойные.
Дальше в записках дедушки следуют малоинтересные сведения о частых переменах квартиры и о том, что в январе 1870 года он вместе с семьей нашел, наконец, хорошую квартиру в доме некоего инженера на Почтовой улице.
«Надо сказать, — пишет затем дедушка, — что в сентябре 1869 года старший адъютант окружного штаба майор князь Горчаков предложил мне быть в штабе его помощником вместо есаула Саф (неразборчиво), который переходил на должность старшего адъютанта в штаб Войска Донского. Я согласился, и в сентябре состоялся высочайший приказ о моем назначении».
Это был крупный шаг вперед в карьере дедушки, ставшего штабным офицером крупного военного округа.
«В этом же году я стал страдать глазами. Два доктора, Винскер и Вагнер, лечили меня без пользы. Что ни делали, ничего не помогало. Говорят: сильная трахома».
«В сентябре приехал из-за границы доктор Шмидт, известный…»
Здесь кончается 4-я тетрадь и начинается тетрадь № 5 с надписью «Мои воспоминания».
«…окулист. Я отправился к нему. Осмотрев вечером мои глаза, он сказал мне прийти еще завтра днем, так как ничего не видит в моих глазах того, что нашли лечившие меня ранее доктора. Я пришел на другой день опять. Шмидт осмотрел мои глаза внимательно — час целый! — и наконец сказал, что ничего нет, кроме воспаления, которое произошло от прижигания и впускания ляписа. Он сказал, что у меня просто близорукость, что глаза мои требуют очков и вместе с тем уменьшения воспаления, для чего ввел в глаза желтую мазь и дал очки. Все это сразу успокоило глаза. В течение месяца боль глаз прошла. Я при занятиях стал носить очки».
Теперь уже дедушка сделался типичным штабным: капитан, семейный, в черном сюртуке, в серебряных погонах, в очках.
На столе — баночка с желтой мазью, и розовые, воспаленные веки.
Так навсегда минула его молодость. Наступила зрелость. А вместе с ней как-то незаметно и пока еще очень неопределенно забрезжил вдалеке конец жизни.
«Занятия в штабе шли усиленно…»
Не пролив пока ни капли крови, не истратив ни одного рубля, Россия уничтожила постыдный Парижский договор в той его части, которая была наиболее оскорбительна для нашего национального самолюбия.
Правда, чтобы добиться этого результата — то есть иметь право снова держать на Черном море военный флот, — Россия согласилась на такое положение Европы, как франко-прусская война.
После уничтожения унизительных статей Парижского договора Россия стала вооружаться так, как до сих пор ей никогда еще не приходилось.
Работа в генеральном штабе кипела, а в Одесском военном округе, наиболее близком к театру будущих возможных военных действий и недавно созданном со специальной целью войны с Турцией за освобождение дунайских княжеств и Добруджи, трудились день и ночь.
Утомленный адской работой в штабе, летом 1870 года дедушка вместе со своей семьей перебрался поближе к морю, на Малофонтанскую дорогу, на дачу, нанятую на лето у итальянского негоцианта Томазини.
«Купанье, воздух хороша помогли мне», — пишет дедушка, не упоминая ни о бабушке, ни о своих маленьких дочерях — Клёне, Люде и Евгении.
А я вижу, как эти девочки вместе со своей матерью, в сопровождении денщика с ведром пресной воды, полотенцами и большим полотняным зонтиком, мал мала меньше, в детских шляпках, в накрахмаленных платьицах и длинных кружевных панталончиках, взявшись за руки, топают по глинистому спуску на морской берег, откуда доносится йодистый запах сухих водорослей.
Трехлетняя девочка с черными бровками и раскосыми глазками — моя будущая мама — с жадным любопытством смотрела на легкие, прозрачные, как бы совсем незаметные морщинки прибоя, с волшебным позваниванием катавшие туда и назад мелкую, обточенную морем гальку и гравий.
Девочка остолбенела от красоты этого полуденного моря, резко горевшего на солнце белым огнем, хотя и не знала, что это красота.
Ее близорукие глазки сделались мечтательными, щечки покраснели. И она как зачарованная смотрела на горизонт, где белел маленький косой парус…
…они поднимались наверх. «Ограды дач еще в живом узоре в тени акаций. Солнце из-за дач глядит в листву. В аллеях блещет море… День будет долог, светел и горяч. И будет сонно, сонно. Черепицы стеклом светиться будут. Промелькнет велосипед бесшумным махом птицы, да прогремит в немецкой фуре лед…»