Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Страница 22
Так писал К. Аксаков. Под своим восьмистишием он сделал помету: «1835. По окончании курса в университете».
На пороге новой жизни друзья испытывали и грусть, и тревогу, и волнующее предчувствие будущих успехов. Но путь к ним вырисовывался неясно. И у каждого – по-разному. Как ни крепки были узы, скрепленные четырьмя годами университетского братства, но житейские заботы, повседневная проза предъявляли свои требования.
Станкевич по окончании университета осенью 1834 года едет в Удеревку. Ему хочется не только повидать родных, навестить «отеческие края», но и попытать свои силы в сфере практической деятельности.
В городе Острогожске, недалеко от Удеревки, находилось уездное училище, а училищу полагался почетный смотритель, выбираемый обычно из видных людей уезда. Ничего нет удивительного, что очередной выбор пал на молодого выпускника университета, происходившего из всем известного в уезде уважаемого семейства.
«Мне это приятно… – писал Станкевич в связи с предстоящим избранием Неверову, – могу сделать что-нибудь доброе для училища». Станкевич подробно разъясняет свои планы: «Я намерен вывести наказание, так называемое, палями, то есть линейкой по рукам, ввести поблагороднее обращение между учителями и учениками, не взирая на звание… и, наконец, понаблюсти за учением».
Но все же главные устремления Станкевича были направлены на продолжение своего образования, вернее самообразования. Углубленные занятия различными науками, искусством, литературой должны были подготовить к будущей деятельности. И что интересно: свое самообразование Станкевич не мыслит без участия товарищей. Поэтому он решает вернуться в Москву.
В октябре 1834 года Станкевич пишет Неверову: «Что тебе сказать о моих планах на зиму?.. Москва, история, музыка, может быть, английский язык, общество Мельгунова и братии – вот моя будущность, о которой я думаю не без удовольствия! В Москву я должен ехать потому, что она представляет более средств моим занятиям, нежели Удеревка, и потому, что там братья».
«Братья» – это Белинский, Красов, Клюшников, К. Аксаков, Ефремов… словом, кружок. «Они были мне товарищами и, может быть, будут еще по занятиям, службе, по общему желанию – трудиться на пользу отечества».
Единственное, что беспокоит Станкевича, – приступы непонятной болезни. Они внушают опасения, что планы самообразования не будут выполнены, что «ничего не сделаешь для людей».
Тем временем и другие члены кружка переживали свои трудности. Боролись с обстоятельствами, с нуждой, подчас с нездоровьем.
Клюшников по окончании университета перебивался частными уроками. Потом устроился преподавателем истории в Московский дворянский институт. Все чаще находили на него приступы тоски и ипохондрии.
Тревожное ощущение перемены переживал впечатлительный и непрактичный Красов. Своими чувствами он делился в письме к Константину и Александре Беер, написанном вскоре после окончания университета. «Странно, многие радовались окончанию, – я не мог этого сделать. „Как, – был первый вопрос моего духа, – ты кончил приготовление к деятельной жизни? Что ж ты будешь делать, и готов ли ты? Какой подвиг изберешь в деле отчизны, испытал ли, сознал ли свои силы? и возделал ли талант, данный провидением?” Уныние было ответом, я был невесел, – теперь моя жизнь – длинная дорога, теряющаяся за дальними горами, река, текущая в океан вечности, мысль страшная, беспредельная!»
Красов по-прежнему верен идеалу своей юности: «Я посвящаю себя моей родине, дорогой моей родине, посвящаю человечеству». Но новые жизненные обстоятельства вселяют неуверенность и смятение: «Курс университетский кончен, – кончена жизнь университетская. Товарищи разлетелись, общий интерес исчез»[12].
Вывод Красова об исчезновении «общего интереса», распадении кружка был несправедлив, но общее ощущение трудной, переходной поры его письмо передавало верно.
В июне 1835 года Станкевич сообщает Беерам: «Всё наше разъехалось – Ржевский в Орел, Красов в Михайлов, Клюшников едет в Сумы, Ефремов в Прямухино, кто куда! Всякий вследствие какой-нибудь мысли, какого-нибудь намерения, какой-нибудь надежды!» И несколькими днями позже: «Ужасно хочется выехать из Москвы; все друзья разъехались, жизнь не полна без Красова и Клюшникова, еще Белинский привязывает только, но все-таки жаль Москву».
Белинский, «привязывавший» Станкевича к Москве, пожалуй, наименее болезненно пережил переходное время. Ведь перед ним, закончившим свое образование еще на первом курсе, давно уже открылась «длинная дорога» самостоятельной жизни и самостоятельного, чаще всего скудного литературного заработка.
Впрочем, 1834 год стал и для Белинского решающим, но несколько в другом смысле. В тот момент как его товарищи готовились к «деятельной жизни», строили планы на ближайшие годы, мучительно обдумывали различные возможности, намечали программу дальнейшего самообразования, наконец, во исполнение «какого-нибудь намерения, какой-нибудь надежды» покидали на время Москву, отправляясь кто в Михайлов, кто в Сумы, кто в Прямухино, – в этот момент Белинский совершил такой поступок, который всем наглядно показал, что он, Белинский, проблему своего будущего решил. Решил окончательно, на всю жизнь.
В конце 1834 года в десяти номерах «Молвы», выходившей в качестве приложения к журналу «Телескоп», появилась обширная критическая статья. Статья называлась «Литературные мечтания». Под последней ее главкой стояла подпись: «-он-инский», что означало: Виссарион Белинский.
Это было не первое печатное произведение Белинского. Но все прежние его выступления – стихотворение «Русская быль», маленькая заметка по поводу одной брошюрки, несколько переводов с французского – прошли почти бесследно; да они и не заслуживали внимания. Иной оказалась судьба «Литературных мечтаний».
Едва только появилось несколько главок этой статьи, как писатель Лажечников запрашивал Белинского из Твери: «Чьи это у него (речь идет о Надеждине, редакторе „Телескопа” и „Молвы”. – Ю. М.) такие бойкие, умные мечтанья (Литературные)?.. Уведомьте с первою почтою, кто автор их…».
Лажечников еще не знал, что его адресат и является автором статьи. Тот юноша, которого он, директор народных училищ Пензенской губернии, заприметил еще во время своего посещения Чембара.
Обратили внимание на статью Белинского и в Петербурге.
Молодой литератор Иван Панаев как-то зашел в кондитерскую Вульфа на Невском проспекте – решил просмотреть новые газеты. Открыл последний номер «Молвы» – его внимание привлекло название статьи «Литературные мечтания». Начал читать – и не мог уже оторваться. «Я охотно бы тотчас поскакал в Москву познакомиться с автором ее…»
В Москву Панаев не «поскакал» (знакомство его с Белинским произойдет позднее), но отправился к своему петербургскому приятелю, начинающему литератору М. Языкову. «Языков пришел в такой же восторг, как я, и впоследствии, когда мы прочли всю статью, имя Белинского уже стало дорого нам».
Поражала необычайная начитанность критика, широкое знание отечественной литературы. Поражала его строгость, разборчивость, взыскательный, бескомпромиссный тон. Десятки писателей – живых и мертвых, знаменитых и малоизвестных – были вызваны на очную ставку с читателем, для того чтобы определить степень их достоинства, степень соответствия требованиям современности.
Приговор Белинского был малоутешительным: «У нас нет литературы». Нет литературы, несмотря на существование первостепенных талантов, таких как Державин, Пушкин, Крылов и Грибоедов. «Но могут ли составить целую литературу четыре человека, являвшиеся не в одно время? И притом разве они были не случайными явлениями?»
Сегодня мы сознаем, что приговор Белинского был не во всем справедлив: русская литература к тому времени уже обнаружила постепенность развития. У нее были свои течения, своя борьба стилей и направлений, свои законодатели вкуса и их подражатели, свои шедевры, оказывавшие влияние на десятки и сотни других произведений, – словом, была своя история. Та история, которая из скопища «случайных явлений» делает национальную литературу.