Гибель Петрограда
(Фантастика Серебряного века. Том XII) - Страница 29
— Стыд? Насчет чего вы намекаете?
— Как же вы сами себя в руки не возьмете? Почему вы не осилите врага в себе? Или сам не убьете себя? Как вы терпите такую гаденькую оболочку?!
Пинчук виновато съежился и поглядел на свои руки и коленки:
— Думаю я, господин, что Господь, по милосердию своему, простит меня.
— Ну, знаете ли, — вспыхнул Энтведеродер, — а я не желаю, чтоб Бог меня прощал. Зачем мне Его прощение, когда я сам себя не прощаю?
— Тсс, тсс! Это вы Богу-то простить запрещаете? Да как же вы власть такую на себя берете, когда Он вас волен в пену морскую превратить?
— В пену Он меня пусть превращает, а простить меня не смеет. Не смеет Он меня простить, когда я сам знаю, что недостоин прощенья. Поймите, ведь во мне образ человеческий унижен. Кем я должен быть — и чем я стал!
— Мой папенька покойный тоже, бывало, говорил: «Внутри меня, — говорил, — по меньшей мере статский советник сидит, а я и всего-то титулярный».
— Вы не поняли меня, — грустно отозвался Энтведеродер, — не во внешних достижениях дело. Светит мне идеал того, чем должны стать люди. Это так просто и так достижимо, когда умственно созерцаешь его. А как начнешь жить, что ни шаг — паденье. Сделаешь что-нибудь хорошее — и сейчас же внутри сознанье, что это хорошо, и весь поступок сразу теряет цену из-за довольства собою. Чем больше понимаешь нужное, тем больше делаешь ненужного. Разве мыслимо позволить себе существовать с такою внутренней язвой?
Пинчук на этот раз ничего не ответил и смутился духом. Не то, чтоб за себя смутился, а за своего товарища по несчастью. Мысль Пинчука двигалась куда медленней, чем иголка; поэтому он остановил иглу и пустил в ход мозговую машину, для большего удобства сощурив оба глаза. Этим мигом воспользовался Энтведеродер. Он подкрался к портному и схватил длинную иглу.
— Ай-ай! — вскрикнул Пинчук и, рванувши за нитку, выдернул иглу из рук Энтведеродера. — Ай, какой вы нехороший, подумать не даете человеку!
— Дайте мне иглу, — взмолился милитарист, — дайте на минуту, ну что вам с того? Я вскрою себе артерию, и конец.
— Как же можно? Чего не сотворил, на то не покусись. Не дам я вам иглу, — разозлившись, ответил Пинчук. — Мало своих дел, а еще тут с вами беспокойся!
— Так не дадите иглу?
— Сказал — не дам, и не дам!
— Посмотрим! — с вызовом произнес Энтведеродер, лег на постель и повернулся к стене. С тех пор они больше не разговаривали, только каждый из них шептал себе что-то под нос. По пятницам к ним заходили члены Американской Охранительной Комиссии и священник Неопалимовский. Члены снабжали Пинчука водкой и фланелью для фуфаек и отбирали у него готовые вещи; деньги за них Пинчук еженедельно отправлял своей бывшей невесте, Параше, женитьбу на которой ему, в интересах человечества, запретили. Священник Неопалимовский увещевал Энтведеродера примириться с собою. Успеха он не имел и всякий раз, уходя, в сердцах говорил: «Ну, не примирились, так и сидите, и сидите!»
В прежнее время Пинчук бывал каждую пятницу пьяненький и сам развлекал себя игрой на гармонии. Но теперь он боялся выпить лишнего и, тяжко вздыхая, ставил бутылки в шкаф. Ночью он плохо спал, ощупывая под подушкой ножницы, а на груди у себя забинтованную иглу. «Леший волосатый», — ругал он соседа, и стоило тому сделать движение, как Пинчук уже трепыхал под одеялом от ужаса. «Что это вы, Пинчук, словно осунулись?» — спрашивал его священник. Пинчук, вздыхая, ответствовал:
— Должно быть, батюшка, от погоды.
Так шли дни, и чем дальше шли они, тем ненавистней становился Пинчук Энтведеродеру. И запах-то от него шел густой, и паршивей прежнего он от страха выглядел, и досада брала, что бутылок он своих не раскупоривал.
— Чего вы не пьете, Пинчук? — спрашивал милитарист.
— Да как же, с вами напьешься! — сердито отвечал портной. — Я за бутылку, а вы за иглу… Нет уж, господин хороший, оставьте этот разговор при себе.
— Ну так попроситесь от меня в другую камеру. Скажите, что я вам угрожаю, на нервы действую!
— И нисколько не действуете, — храбрился Пинчук. — Приятности с вами сидеть, это точно, особенной нет. Да ведь шутка ли, переведешься от вас, а вы еще, чего доброго, разбежавшись, об стенку стукнетесь.
Но сколько Пинчук ни храбрился, он тосковал. Тошно ему было днем, тошно и ночью. Без водки взял его скверный желудочный кашель, от которого никак нельзя было вылечиться. И с лица спал Пинчук, посерел.
Зрелище Пинчуковых мук было для Энтведеродера невыносимо.
— Дайте мне иглу, и делу конец! — твердил он и мягко, и злобно, и громко, и тихо, — на все голоса и на все тона. Повторял он это утром, повторял и вечером, но портной был неумолим.
— Дайте мне иглу, в последний раз говорю, — прошипел он однажды вечером, когда оба лежали, тщетно пытаясь заснуть.
— Не дам, черт, леший, — отозвался Пинчук, кашляя под одеялом.
— Не дашь? Смотри же! — И Энтведеродер, вскочив, длинный, худой и волосатый, кинулся на маленького портного. Он знал, где пришпилена забинтованная игла, но Пинчук поднял дрожащие руки и со всей силой прижал ее к груди. Тогда нападавший схватил подушку и бросил ее на Пинчука. Он налег на подушку всем телом, колотя ногами об пол. Пинчук застонал, потом захрипел, ноги его дрыгнули раза два под одеялом и вытянулись.
Вне себя от боли, омерзения и надвигавшейся тяжести, скинул Энтведеродер подушку с лица маленького портного. При слабом свете ночника это лицо белело странно и выразительно. Глаза смотрели прямо в глаза убийцы, и казалось, что несколько секунд в них творится сознательная работа мысли. Энтведеродер завыл и припал к Пинчуку. Тот слабо затрепетал…
— Нет, нет, нет! — в ужасе крикнул убийца, догадываясь, о чем хочет говорить Пинчук.
— Прощаю, — тихо и внятно произнес Пинчук, двигая пальцами. — Прощаю, — еще раз повторил он, с усилием вглядываясь в убийцу. Лицо его все светлело и становилось строже и благостней. И лицо это казалось Энтведеродеру странно знакомым, самым дорогим лицом в мире, — вот-вот он вспомнит его, ухватится за него, но потом все сразу тускнело и обрывалось под страшной тяжестью свершившегося прощения.
Не взял убийца иглы из стиснутых рук покойника. Он их на груди сложил, закрыл Пинчуку глаза и заплакал над ним, как еще никогда не плакал.
Рюрик Ивнев
ЧУДЕСНОЕ ЯВЛЕНИЕ
Все было необычайно в этот пахнущий мокрыми листьями, сыростью и густым туманом день. Из тумана так странно выплывали фигуры солдат, так странно исчезали. Будто все это происходило не на берегу широкой реки, не в действительности, а на тусклом экране. Было очень тревожно. Тревога была не внешняя (сражения еще не было), но та внутренняя, которая важнее и мучительнее всех внешних. Полковник Тулин знал хорошо, что завтра будет решительный день, что завтра, быть может, самый важный из всех до сих пор бывших дней. В этот необычайный день Петр Алексеевич Тулин был особенным, задумчивым, ожидающим каких-то известий. Из его окна в обыкновенные дни был виден весь город с зеленеющими садами, с куполами церквей. Сегодня все было окутано туманом. Петр Алексеевич, стоя у широкого открытого окна и дыша сырым, прохладным воздухом, думал о самых посторонних вещах: о краске голубоватой на подоконнике, о покрытом пылью стекле, об узорной скатерти, которая лежала на круглом хромающем столике.
— Петр Алексеевич, о чем вы думаете?
Тулин оглянулся. Перед ним стоял юноша, только что выпущенный в офицеры, Алеша Урдин, племянник его жены.
— Я думаю о завтрашнем дне, — спокойно и просто сказал Тулин.
— Как, вы тоже?
— Мне не грустно, но ведь может случиться все. Их — больше.
Алеша грустно улыбнулся.
— Петр Алексеевич, вы не смейтесь надо мной, но мне кажется, что сегодня все другое. Вы понимаете меня? Все другое. И потом мне кажется еще, что все будет очень хорошо. Я сейчас почему-то вспомнил нашу деревню, когда я гостил у вас. Помните, раз мы сидели за чаем, когда в усадьбу пришли странники? Один из них сказал мне, смотря на меня будто невидящими глазами: «Помни туманные дни». Вот я не знаю, почему все это я вспомнил, но мне так хорошо. Мне кажется еще, что смерть не такая, как мы думаем о ней.