Фантасофия. Выпуск 3. Андеграунд и Эротика - Страница 8
Сквозняка нет, но нагромоздить нужно себя в порядок. Это влюблённость в процесс созерцания причудливых годиков. «Да – А. Ц. обозревает нас» А я валяюсь в траве, обременённый велосипедом. Не мудрено, ведь ветер и пиво, ветер и пиво, и скрипка может смеяться. Чем не сюжет? Словоохотливая скрипка скачет назойливо-весело по поляне. Нежность – нагромождённое, лёгкое как летнее платье лето. Все женщины прекрасны.
3.
В полулете в полуботах на полувелосипеде – в глазах снежинки – лежу в траве, пиво уцелело, нет скучнее, нет проще развития, чем отсутствие присутствия здесь. Слова не нужны, и вместо того, чтобы бежать слушать квартет Гайдна, я нирванюсь-ленюсь в кафе «Бегущая безделица», здесь на траве, где отсутствие присутствия меня. Ну и пафос с ними в наличии. Многоточием можно прикрыть отсутствие сюжета. Я не умею уметь, я умею не уметь, умею греметь, и шарики крутятся, я здесь отсутствую, делать мне больше нечего. Плыву по теченью, плыву.
4.
«Два тракториста, напившихся пива идут отдыхать на бугор». «Пусть идут неуклюже». Мороз приходит на улицу и 8-я Шостаковича сопровождает телепередачи о страшном прошлом, да-да курить вредно. Длинные ноги уличных фильмов способны достать. В способных на это фильмах есть язычества чуть-чуть. Я не знаю, как договорить эту мысль, но солнце поёт, поэтому неважно, что и как, и зачем. Разве можно быть самым возможным из тех, что «я есть я»? И что ещё можно в далёкой перспективе найти из овозможенного-мороженого? Вот так-то.
5.
Я упал с велосипеда с велосипедом этим самым – этим самым – этим самым жёлтым бутылочным солнцем и как оно только оно не раскололось…
Можно привыкать к Нью-Йорку, питаясь апельсиновой коркой и погрузиться со временем в самосозерцание, как и в Уфе-городе, в городе драгоценном, и бороться с тошнотой, с трезвостью, с пьянством, с собственным имиджем, с толстыми писателями, с диагональными поэтами с бесплатных книгоприлавков. И возвращаться к себе, как это и не было-было вычурно.
Рустам нуриев
Для тех, кто в пути
I
Сидя на берегу Янцзы, Ци Шао думал и мыл ноги в воде. Вода, будучи мягкой субстанцией, не обращала внимания ни на ноги, ни на Ци Шао, именно об этом и думал он самый. Ведь если мягкое побеждает крепкое, то и вода ни в чем не старалась убедить Ци Шао; Ци Шао потому-то и задумался о той мере или грани непротивления естественному ходу вещей. В этом-то и состояла школа.
«Не надо торопить события» – вдруг осознал сидящий на берегу.
«Он ещё вернется» – думала река. Трудно представить, как думают реки, да и если не вернется именно этот Ци Шао, появится любой-другой и, однажды побывав у Янцзы, уйдёт просветленным.
II
«Найти в себе шепот камышового ветра» – такая преследовала мысль Автономова, преследовала короткими вспышками в неожиданные моменты, то посреди «междусобойчика» после работы, то где-нибудь в автобусе по дороге на юга. И не только его одного занимала эта совершенно бесполезная мысль, но и любого из нас потому, что бесполезность такого толка важна в человеке, потому, что и ты, и я, и Автономов всю жизнь ищем оттенки.
III
Чемоданов прекрасно знал, что от себя не убежать и потому-то он придерживался тактики ничегонеделания и умения ловить волну. Например, вчера, ещё вчера Чемоданов сидел дома, а сегодня он уехал незнамо куда, это волна подхватила его, взяв на себя всю ответственность за обычную беззащитность человека, которую Чемоданов не осознавал до конца, впрочем, мало кто хотел бы знать об этом по-взрослому. Отъезд в незнаемость для Чемоданова был тем самым очередным моментом, где неясность брала верх, но это было лучше, чем право сидеть у окна и думать о том, что ничего не происходит. Не происходило в принципе ничего, но может быть, путешествие зажгло в Чемоданове его чемоданно-путевую, до сих пор спящую смену тональности, смену минора на мажор, которую любили композиторы эпохи Баха.
Фуги и прелюдии обещали нечто большее, смену обстановки. Откуда я вот только знаю, что Чемоданов – это не просто Чемоданов в том простом понимании, а то самое нечто большее, родственное Баху и Моцарту? И мы все растем в эту сторону, хотя бы хочется в это верить.
IV
В провинции Талые ничего особенного не происходило. Разве, что покупка новой сельхозтехники произошла недавно. Только недавно состоялось 5 лет назад, поэтому о каких-то переменах ничего нельзя сказать. Но в том-то и дело, что изменения происходили в горожанине Семафорофф, он чувствовал что-то необъяснимое. И каждое лето в деревню Морковкино провинции Талые, и каждое лето с глухого вокзала ст. Талые он томился-ехал в проворном «пазике», и каждую весну он, так или иначе думал об электричке «Ишимбай – Талые», каждую зиму он смутно догадывался, что всё-таки уедет и найдёт себя там, где каждое лето ничего особенного и не происходит – там, где каждую осень сапоги обрастают грязью, там, где не сразу объясняется объяснимое, там, где не объяснимо, почему же так хорошо.
V
В радиосводках местных новостей бытия шла привычная для уха лапша, вываливаясь из пластмассовой коробки репродуктора. Монгольский С. ел бутерброды и запивал чаем. Вообще-то он уже второй день в гостях у господина Чернова и поэтому обилие черновских пластинок было весьма кстати. Безмолвие, которого он жаждал-искал, обрушилось после завтрака на него, жаждущего, ждущего из ватных стоваттных колонок суггестивными тембрами, хай-хаё-хэтами и волынками из Гребенщикова. Суггестивные т. е. густые, т. е. набросанные кистью на холст тембра в темпе 120 ударов в минуту зодиакально вибрировали убористым почерком, космические трансмембраны свербили-бурили звузыально уши Монгольского, воспоминания о тихой заводи, костёр и спиртные проносились воспоминательно в ушах и визуальной, образной памяти товарища-господина М-ского и чудесный тембр тромбоново-мумбоюмбово продолжал утешать и продолжал лежащего от счастья на полу – комсомольца Монгольского.
Где-то в Улан-Баторе или в Эрденете монгольский комсомолец Жанмын Суггеддиин тембристо-домброво брал верхние ноты из степных кладовых маленькой чудесной страны, которая когда-то владела половиной мира, двуструнность щипкового инструмента преобразовывала тайные необъяснимые чаяния комсомольца в разливистую песню степи с ритмическим рисунком топота коня, прапра – и ещё раз прапра – другого коня, на котором мог восседать, если не сам Чингисхан, то кто-нибудь из его приближенных.
Безмолвие степной песни и суггестивной густоты хотело стать глобальным, всемирным, но не это глобально, а то, что люди едины в своих сокровенных единственных мечтах и перемещениях, тоже сокровенных.
VI
Игра отражений тех вещей, которые можно увидеть воспоминанием и та призывает быть самим собой с помощью пути следования за неизвестностью.
И те неизвестности отражаются в ежедневном и еженедельнособытийном, в умении общаться разнолюдно. И вот следующий день ещё насыщеннее, чем вчерашнее феерическое настроение, и ежедневность уже кажется радужноцветастой и налицо хотение говорить с облаками. Я пел песню в то время, когда ревербератор повторял за мной. В то время, когда ревербераторный повтор самомнительно искажал моё мнение, я пел тогда. Когда я пел песню, за мною шёл по пятам ревербератор и развеивал все мои сомнения, он махал за моей спиной вентилятором и весь электорат был моим – где-то в количестве 15-ти человек, и было прохладно, так как вентилятор махал на вербальном уровне полотенцем фейербахово. И я берусь упоминать о Фейербахе, не углубляясь в философские глубины и новости от Гомера, не буду больше.
Вот и солнце подоспело к обеду и лучеватых прожекторов дня хватит на отличный самонастрой.
Найдёт ли Холмовский-Холмсский – не найдёт ли вовсе – всё равно игра отражений где-нибудь найдётся, может быть возможность некоего узнавания самого себя в Холмсском, в двух «эс» фамилии, в перемещении из левого канала в правый стереоусилителя. Это только нагромождение слововищ, когда охота пуще неволи, и лень сильнее часового механизма, и сомнение на сантиметр короче ростом, чем самолюбование. И мне самому будет интересно почитать об иллюзиях подводного мира. Найдёт ли Космосов простое человеческое счастье?