Эссеистика - Страница 87
В воображаемой им Сорбонне Сартр сымпровизировал чудовищную диссертацию, на которую не отважился бы никто из его коллег. На шахматном поле нерешительной эпохи он так далеко провел вперед свою фигуру, что заблокировал игру. Он выиграл. Я проигрываю. Свои фигуры я продвигаю тайком, и малейшее движение воздуха гасит мой фонарь.
P.S. В моей книге «Опиум» я обнаружил одно обстоятельство, при котором память по знаку выдает свой арсенал, в то время как по другому знаку она бы его не выдала. Своего рода «Сезам, откройся».
«Однажды, возвращаясь на улицу Эннер через улицу Лабрюйера, где я провел юность в доме 45 (в особняке, на втором этаже которого жили бабушка и дедушка, на антресольном — мы с родителями, а цокольный этаж-вестибюль был переделан из гаража и состоял только из класса, выходившего во двор и в сад Плейель, усаженный деревьями), я решил победить тревогу, обычно меня охватывавшую и заставлявшую со всех ног бежать по этой улице. Ворота дома 45 были приоткрыты, и я вошел в подворотню. Я с изумлением разглядывал деревья во дворе, где летом катался на велосипеде и раскрашивал марионеток, как вдруг из раньше заколоченного чердачного окошка высунулась бдительная консьержка и спросила, чем я занимаюсь. Я ответил, что пришел взглянуть на дом моего детства, на что она бросила: „Вы меня удивляете“, исчезла из окна, спустилась в вестибюль, внимательно смерила меня с ног до головы, и наконец, не поддавшись ни на какие уговоры, почти вытолкала меня на улицу, захлопнув ворота и этим шумом далекой пушечной канонады обрушив лавину новых воспоминаний. После такой неудачи я придумал пробежать по этой улице от пересечения с улицей Бланш до дома 45 с закрытыми глазами, касаясь правой рукой стен и фонарей, как я проделывал всегда по пути из школы. Проделанный опыт не дал ощутимых результатов — я понял, что в ту пору я был маленьким, и что сейчас моя рука была выше и дотрагивалась до другого рельефа. Я решил повторить все сначала. Из-за простой разницы уровней и за счет того же явления, что и царапанье иголки по неровностям граммофонной пластинки, я извлек музыку воспоминаний и обрел все: накидку кожу портфеля, фамилию товарища, провожавшего меня до дома, фамилии учителей, некоторые сказанные мной фразы, тембр голоса дедушки, запах его бороды, ткань на платьях сестры и матери»[60].
О расстояниях
Наши чувства ограничивают нас от и до. Пример такой ограниченности нам дает гамма. Приходится вписываться. Случается, некоторые растения или некоторые газы продляют наши чувства в том или ином направлении. (Так, пейотл заставляет перешагнуть привычный барьер в области перспективы и цвета. А закись азота раздвигает временные рамки.) Или просто сон — он позволяет нам за одну секунду пережить сюжеты столь же насыщенные, как и у Пруста.
Более того, наша непокорность правилам могла бы зайти куда дальше, чем просто сопротивляться сну и мотаться где-нибудь до глубокой ночи вместо того, чтобы с очаровательной послушливостью вьюнка свернуться в комочек, поменять цвет и заснуть с наступлением темноты. Перед нами открывается тысяча возможностей непослушания. Тысяча напильников, чтобы перепилить прутья нашей темницы. Тысяча узлистых веревок, чтобы выбраться наружу, рискуя сломать себе шею. Разве каждый узник не одержим навязчивой идеей вырваться на свободу, пусть даже снизу в нас стреляет часовой, пусть нас схватят и снова запрут в карцер?
Вы можете хлестать море, подобно Ксерксу, бросать вызов горе Афон, метать стрелы в небо, как делали фракийцы — этим вы ничего не измените. Гораздо мудрее направить свой вызов в тот мир, безразличие которого не заставит нас краснеть за наши действия, потому что проверять их никто не будет.
Заслуга художников состоит в том (вопреки приговору, который выносят им судьи первой инстанции), что они преступают сковывающие их законы эстетики, ломают эти рамки, а последний установленный порядок заменяют своим, который нам представляется как беспорядок.
Когда я размышлял об ограниченности холста и цвета, о которую художники бьются с остервенением насекомых, колотящихся о стекло, мне пришла в голову мысль взять лист бумаги и вырваться на свободу, чтобы исследовать (как уж получится) теорию расстояний, не дающую мне покоя. Единственный способ от нее избавиться — это разобраться в ней и выбросить вон. Но она неодолима, потому что у человека для борьбы с ней имеется лишь примитивное оружие, хоть он и считает его верхом совершенства.
Нет сомнений в том, что Пруст правильно воспринимал время, осознанно применял искаженные перспективы и отдавал себе отчет в том, что мы можем навязывать времени наши собственные. Но у Пруста слишком сильны привязанности. Он с излишним пристрастием относится к шиповнику, к гостиничному столу, к благородной частице фамилии, к платью, чтобы действительно вырваться на свободу[61]. Вероятно, это оправданно, потому что он всего лишь пытается победить реализм. Привязанный, как он говорит, к сиюминутным ощущениям, он впадает в другой реализм, который сводится к соединению снимков, сделанных зрением и слухом, и к их реконструкции с помощью деформирующей особенности памяти.
Это «издалека» было его «вблизи», а «вблизи» отдаляло от него вещи настолько, что он переставал их видеть. Пример: «Но, главным образом, убыль наслаждения, которая, как мне прежде казалось, была порождением уверенности, что ничто у меня этого наслаждения не отнимет.
В тот вечер убежденность, а затем исчезновение убежденности что сейчас я познакомлюсь с Альбертиной, сделали ее, в считанные секунды, сначала едва ли ничего не значащей, и сразу же бесконечно драгоценной в моих глазах».
Так он утверждает писательский метод — и выигрывает. Что не исключает возможности вырваться на иную свободу, ибо возможности экспериментов такого рода безграничны. К чести человека будет сказано, что он может смотреть в лицо тому, что лица не имеет, хотя все же трудно дать название невыразимому, тем более если не существует для его обозначения научного термина.
Иными словами, материя, из которой мы сделаны, гораздо дальше от нас, чем любая видимая глазу галактика. Она невидима для наших глаз. Слишком далека (слишком близка). Она подчиняется закону удаления, понять который мы не в состоянии.
Существует ли в реальности тяжелое и легкое, короткое и быстрое, большое и малое, равно как и другие менее бесспорные очевидности? Нашу неполноценность мы возвели в ранг закона. Надо все же смириться с тем, что законы эти не универсальны и действуют, вполне вероятно, только у нас — как это бывает с разными народами. Я вдруг осознал, что по ту сторону каких-нибудь границ наши законы могли бы вызвать удивление; что некоторые из них имеют силу только на территории нашей республики; что установили их химики, математики, историки, астрономы, философы, биологи, и что если мы в них не уверены, то хотя бы предчувствуем это[62].
Все сконцентрировано на этой черте между видимым и невидимым, по обе стороны от черты все шатко, а то, что приближается, не уменьшается, но сохраняет видимость малого. Что же касается малого (человеческого), то между всем, что имеет отношение ко мне (насекомые, микробы, нейтроны, электроны) и тем, что ко мне отношения не имеет (всеобщее неуловимое), граница прерывиста, размыта и от этого еще более непостижима. С одной стороны — шкала ценностей, величин, весов и мер. С другой — шкала, для нас невидимая из-за слишком малого и непреодолимого расстояния. Этим-то расстоянием я и занимаюсь.