Эссеистика - Страница 85
Во сне обманные перспективы аналогичны тем, что используются в искусстве[58]. Память пренебрегает нашими правилами. Живые и мертвые действуют сообща на импровизированной сцене под роковым потоком света. Память ничем не связана. Она сочиняет. Совмещает. Перетасовывает. Она показывает нам спектакль, правдивость которого превосходит реализм, являющийся лишь плоским копированием нашей ограниченности. Память делает нас безграничными, ломает хронологию. Наши нейроны плывут, точно водоросли в ночной реке, и соприкасаются между собой без нашего участия и контроля. Мы живем жизнью, свободной от движения по рельсам. Просыпаемся — и снова включается контроль. Память раскладывает материал по местам. Теперь она выдаст нам какие-нибудь обрывки, да и то с неохотой.
Меня память долго не желает слушать. Прислушавшись, наконец, отвечает — то ли хитрит, то ли удивить хочет. Например, если я позабыл чье-нибудь имя и долго к ней пристаю, в конце концов она подбрасывает мне его, чтобы только я оставил ее в покое.
Кто-то из философов сказал: «Мы ходим по римским крышам». Именно это чувство мы испытали в Александрии, где новый город стоит на старом[59].
Этот город наводнен воспоминаниями. В нем ощущаешь какое-то незримое присутствие, будто силишься вспомнить что-то: вот оно, мы его чувствуем, но требование заполнить не можем. Дворец Нерона с более чем четырьмя тысячами комнат, разве он не был засыпан искусственным холмом, на котором построили Термы? А потом Рим про это забыл, и когда в холме образовалась яма, Микеланджело сломал себе ногу, споткнувшись о воспоминание. Воспоминанием оказалась скульптурная группа Лаокоона, украшавшая крышу.
Целые периоды нашей жизни погребены под наслоениями. Достаточно образоваться яме, как спотыкаешься об имя, и вот уже четыре тысячи комнат и тысяча оживших и говорящих статуй выступают следом.
Гробница египетского царя Тутанхамона была памятью — в том смысле, что предметы обихода, служившие ему в годы царствования, разъединенные, расчлененные, перепутанные, перемешанные, неразделимые и необъяснимые, оказались плотно набиты в тесный склеп, чтобы в потустороннем мире продолжать служить фараону, все равно не способному разобрать их нагромождение.
Невозможно было попасть в этот склеп. Потребовалось десять лет, чтобы предметы-воспоминания обрели форму и украсили собой целый этаж каирского музея, откуда извлекает их моя память.
Египтологи предполагают, что эти предметы могли существовать в двойном экземпляре, но затрудняются ответить, были ли они теми самыми, которыми пользовался фараон, или же это копии, специально изготовленные для гробницы.
Похоже, что воспоминание о сновидении состоит из дубликатов, выдаваемых нам памятью взамен подлинников, которые она бережет для собственных спектаклей. В самом деле, тот, кто рассказывает сон, как будто расставляет по сцене декорации, актеров, воспроизводит действия, которые лишь похожи на декорации, актеров и действия из его сна. Похожи ровно настолько, насколько актер, загримированный под политика, похож на этого политика. Воспоминания о снах теряют свое особое освещение и силу воздействия и утомляют слушателя, не видевшего самого спектакля. Они увядают. Высыхают, точно морские растения, выброшенные на берег.
Если, закрыв глаза, потребовать у памяти воспроизведения эпизода, произошедшего в комнате, где мы сейчас находимся, она выдаст нам другой, аналогичный, но происходящий не здесь. Точно также, если внезапно проснуться в гостинице, куда мы приехали из-за города, то, чтобы попасть в туалетную комнату, надо вставать осторожно, не торопясь. Потому что память посылает нам воспоминание о нашей комнате за городом, мы начинаем искать дверь не там, где она есть, и натыкаемся на мебель. Память веселится, когда мы теряемся и натыкаемся на что-нибудь. Она веселится также, когда выдает один из своих собственных спектаклей за наш и заставляет нас поверить, будто сцена из сна произошла с нами в действительности.
Я мог бы написать на эту тему тома. Я часто становлюсь жертвой подмен и обманов, которые чинит надо мной этот чудовищный склад. Мне нужно было бы обратиться к тем местам, что вводят меня в заблуждение, возможно, они просветили бы меня немного — с тем, чтобы тут же снова обмануть.
Некоторые люди, жаловавшиеся на память, после травм вдруг обнаруживают, что она сделалась послушной (память на цифры, например, открывает иногда свои тайники после трепанации черепа). Такое случилось с Матиссом, не имевшим доступа в те отсеки памяти, где размещаются цифры, и вдруг получившим его, когда отходил после наркоза.
У меня нет доступа к складу памяти. Мне стоит неимоверных усилий получить оттуда что-либо. Если мне что-нибудь наконец выдают, то, повторяю, из величайшего снисхождения. И тогда с извлеченного из тени предмета слетает пыль, смутно напоминающая о периоде, окружавшем это событие. Так мне удается заново пережить некоторые эпизоды — с помощью какой-нибудь детали, которой согласна поделиться со мной память. Но едва только я беру эту деталь на заметку, как она снова уходит в тень и появится теперь разве что во сне, где память моя не так прижимиста и распахивает настежь двери своего склада. Похоже, что сон — ее царство, где не нужны ни формуляры, ни документы, чтобы получить для спектакля актеров, декорации и другие необходимые атрибуты. Мы же там оказываемся Людвигом II Баварским, единственным зрителем. Память позволяет нам присутствовать на этих спектаклях, но, кажется, ей жаль разбазаривать свой материал, чтобы мы тоже что-нибудь поставили.
Это отчужденно-бюрократическое отношение ко мне памяти, это высокомерное безразличие к вежливым просьбам понемногу отвадили меня от ее окошка. Я довольствуюсь тем, что складываю в ее хранилище настоящее по мере того, как проживаю его и оно перестает быть настоящим. Что она с ним делает, неважно — раскладывает ли по полочкам, классифицирует, заносит в каталог. Это настоящее вновь погружается во тьму, куда я и сам вернусь когда-нибудь, и тогда из этой тьмы можно будет извлечь лишь фрагменты образа, который я собой являл. Потому что все, что слеживается в отсеках памяти, портится. То, что я от нее получаю, не всегда цело. Имя, лицо, поступок ломаются под нагромождением всякого хлама. Порой мне достаются одни обломки, и я долго еще напрасно трачу время, прежде чем пойму, что больше ничего найти не удастся, что больше ничего не сохранилось.
Именно благодаря феномену памяти мы присутствуем при соитии времени и пространства. От этого соития рождается ложная перспектива, создающая иллюзии, которые вынуждают нас двигаться в определенном направлении — в то время как движение в противоположном направлении возможно только благодаря памяти. Сон уничтожает эти иллюзии и показывает нам, как выглядел бы мир, если бы с нас сняли шоры: тогда мы бы наконец поняли, что наша человеческая свобода — не более чем свобода рабочей лошади. Но человек не любит, когда его принижают. Он боится всего, включая поэзию, — с того самого момента, как она начинает испещрять надписями стены нашей камеры. «Толкование сновидений» Фрейда поддерживает ее в этом занятии, и она делает на стенах неприличные рисунки, столь привычные для нашего глаза и встречающиеся повсюду.
Как только я перестаю заниматься своей памятью, она ликует. Она может спокойно готовить новый спектакль для следующей ночи, репетировать, продумывать освещение, не опасаясь, что я ее потревожу. Не знаю, какая существует связь между ее тьмой и той, что отдает мне приказы. Благосклонна к ней моя тьма или нет? Испытывает ли одна тьма по отношению к другой брезгливое пренебрежение? Или же они действуют сообща. Я склонен думать, что иные воспоминания все-таки выходят из моего кармана. Что они являются из другой области, чуждой работе, которой от меня ждут. Но моя работа допускает воспоминания только тогда, когда может их использовать.