Дневник. Том 1 - Страница 20

Изменить размер шрифта:

Вернулся он 31 декабря, а вечером мы отправились встречать Новый год в «Привал комедиантов»[200]. Юрий как был в валенках и бушлате, так и пошел, а я, так как вечер предполагался костюмированный, надела мамино черное шелковое платье и на голову накинула старинные блонды[201], чтобы хоть чем-нибудь напоминало Испанию. Запомнилось, что было очень весело. Тверской, Ляндау, Блок и Любовь Дмитриевна, Кругликова, «княжинка» Бебутова, много народа. Румынский оркестр играет… и – обычай наш кавказский – Бобиш Романов вскакивает на столик перед оркестром, дирижирует, топает в такт музыки и бешено кричит: «Жару, жару!» Где-то много пьют. Поздно, надо уходить. Где Юрий, ни его, ни Блока не видно. Любовь Дмитриевна в костюме Mme Roland une directoire (на ней полосатое платье с белой косынкой и белый с оборками чепчик на голове) со свечкой в руке идет разыскивать мужа, находит и его и Юрия крепко спящими в одной из отдаленных комнат].

1927

23 марта. Париж.

Песня слепых нищих
Моя голова вянет, как трава,
Куда ни пойду, правды не найду,
Кину, брошу мир, пойду в монастырь,
Там я буду жить, монахам служить.
Там я выстрою келью новую,
Келью новую, трехоконную.
Как одно окно на зеленый луг,
А другое-то на весь божий мир[202].

Песню эту я слышала в Ларине, когда мне было лет 10 – 11; когда я ее вспоминаю, я ясно вижу наши старые березы около амбара и зеленую яркую траву перед амбаром. Пели слепые нищие. Конец я забыла и не ручаюсь – двухоконная келья или трехоконная[203]. Но куда третье окно должно было выходить? Загадка. По-моему, некуда; Париж – это окно на весь Божий мир. Такую бы келью на террасе в Saint-Clоud[204] поставить. И больше ничего не надо. Мама и Леля все зовут меня вернуться к своим пенатам. А где мои пенаты? Меня ужас, жуть берет при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне. Совсем искренно – умереть я хотела бы в Италии. И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать…[205] но я бы хотела истлевать в Риме, в моей Святой земле. Там и земля должна быть культурна, каждый атом дышит прахом стольких бессчетных поколений культуры. С Энея до Муссолини или Пия Х. Вчера Clément Vautel по поводу взятия Шанхая китайскими коммунистами[206] писал: «Le chariot de Clio, la muse de l’histoire, vient de prendre brusquement un virage en épingle à cheveux et nous n’en savons rien! Cependant, on lira dans les bouquins scolaires de l’avenir – ces lignes.

Prise de Changhaï (1927)

La prise par les Chinois de cette ville, où les Européens affirmaient depuis longtemps la supériorité de leur race, a marqué la fin d’une des grandes périodes de l’Histoire.

C’est à partir de 1927 en effet que la race blanche, jusque-là maîtresse du monde, a vu décliner sa puissance et son prestige»[207]. Он сравнивает эту дату с 27 маем 1453 года, взятием Константинополя турками, замечая, что вряд ли тогда нашелся кто-нибудь, чтобы сказать: «Ça y est! Nous plaquons le moyen âge pour entrer dans les temps modernes»[208].

Под флагом коммунизма развивается самый ярый национализм, которого начало уже в XIX веке. Все расы хотят быть равноправными и владеть своими территориями.

Но негры – раса низшая. Я в этом убедилась на выставке l’art nègre[209], которое сейчас в такой снобической моде. Есть примитивы египетские, греческие, готические, китайские, скифские, – нигде нет той подлой животности, какой-то порнографической животности, как у негров. И только это. Больше ничего нет, и больше они ничего не видят. Следовательно, у них нет будущего.

Где же Россия? С Европой или против нее? Большевики хотят искусственно соединить ее с Желтыми против Белых. Это невозможно и очень страшно, чтобы это ее не раздавило. А я с Европой. Я ее люблю, все в ней люблю, мне здесь легко, т. е. духу моему легко и светло здесь. А Пенаты? Мои пенаты, верно, выброшены Канавиной[210]. И фамилия-то какая провиденциальная.

Хотя Юрий[211] что-то очень уж стал дружить с Васей, намекает на мое возвращение. Не хочется. Я бы так хотела ему помочь, заставить его работать, достигнуть всего того в музыке, что он может дать. Но жить с ним под одной кровлей не хочу. Нет на это сил. У меня полная атрофия самозащиты перед такими людьми. Я покоряюсь, бегаю на посылках и только бегством умею спасаться. Так я ушла от мамы в юности, ушла от Юрия. Так же действует на меня Л. Д. Потемкина. Надо все делать как ей этого хочется, она все знает доподлинно, и я не умею с ней спорить. Я теперь думаю, что бедному Петру Петровичу нелегко было с ней жить. Хотя он очень ее любил. Такие женщины считают, что если они дают физическое счастье человеку, – им все позволено: и грубость, и требовательность беспощадная.

Они были у меня после его возвращения из Венеции. Он привез много всяких безделушек оттуда, серег, бус и хотел, по-видимому, наделить всех знакомых. При мне он подшутил над ней, что она взяла себе львиную долю. Любовь Дмитриевна невероятно рассердилась, расплакалась и наговорила ему всяких горьких слов, между прочим: как мещанином был, так мещанином и остался. Это Потемкин-то мещанин! Бедный Потемкин.

23 июня. Боже мой, Боже мой, неужели же до конца жизни не будет у меня минуты покоя, человеческого покоя, с возможностью радоваться на жизнь, на детей, заниматься тем, что близко и интересно. Все-таки так портить себе жизнь, как я, надо умеючи. Но ведь иначе я не умею. Могла разве я силой заставить Юрия уехать и дать мне возможность спокойно жить у себя, в своей квартире, со своими вещами. Вероятно, нет, и убежала. И мыкаюсь теперь, как злополучная эмигрантка[212].

1929

<После 7 января>. Сегодня я шла через замерзшую Неву и думала о том, что сейчас в России происходит. Петр был гениален и сверхчеловеческого масштаба; был и он сам, и все его мечты. И за ним ринулось все, что было лучшего в России. Двести лет это лучшее впитывало в себя квинтэссенцию латино-германской культуры и утончалось до бесконечности, живя, как огни, над спящим глубоким болотом. Россия была как вздутый пузырь, на вершине которого были эти лучшие. Пузырь лопнул, прорвался. И теперь, пожалуй, жизнь не войдет в норму до тех пор, пока вся масса не взболтается, не окультурится, не выделит из себя оформившийся класс с ощущением отечества, которого у них пока нет.

Была я на спектакле Трама – Театр рабочей молодежи[213]. Все лицедеи – комсомольцы и комсомолки. Им страшно весело, они молодые, довольны собой. Шла «Дружная горка», оперетка[214]. Наряду с очень хорошим – отсутствие хорошего вкуса и пошлость. Много танцев очень хороших, идущих от гимнастики (физкультуры) и плясок, а наряду с этим пошлейшая штампованно-опереточная жестикуляция. Дешевов мне рассказывал, что пьесы сочиняются коллективно, следующим образом: в их художественный совет входят человек десять представителей от всего комсомола. На заседании они говорят о каком-нибудь наболевшем вопросе – напр[имер], страхе смерти, формализме и т. п. Намечаются основные линии пьесы, затем кто-нибудь пьесу эту пишет, а на репетициях начинаются импровизации, и тут же пишется музыка. Пьеса становится ясна ее авторам лишь на премьере. В скобках надо сказать, что очень талантливые режиссер Сокольский и композитор Дешевов – бывшие дворяне, des ci-devants[215]. Мейерхольд расхвалил этот Трам до самозабвения, а Сокольский ему ответил: «Вы хвалите Трам, как барыня расхваливает платье своей кухарки, хвалит, но сама не наденет». На реферате Мейерхольда[216] до его начала, которое затянулось, комсомольцы собрались в кружок и стали распевать русские песни с гиканьем и свистом[217]. Публика к этой милой шалости отнеслась с равнодушием (а может быть, и с пугливым подобострастием). Мне кажется, никогда пажи, правоведы и лицеисты[218] не чувствовали себя столь привилегированным сословием, как теперешние юные коммунисты.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com