Царский наставник. Роман о Жуковском - Страница 50
Так он утешал себя, уговаривал на протяжении целого года — и летел на огонь.
Они были еще раз в Дюссельдорфе, проездом, вместе с великим князем, но это был шумный официальный вечер — праздник в честь кронпринца прусского, будущего короля: званый обед, фейерверки, речи…
Жуковский стоял на возвышении в свите великого князя, близ кронпринца — то есть рядом с будущим русским императором и будущим прусским королем. Пышность была вокруг королевская, но он искал кого-то взглядом в толпе приглашенных, наконец нашел, поймал, ему кивнули две прелестные головки, Бетси и Мия, а вон рядом и все обширное семейство его безрукого друга.
По окончании праздника Жуковский ужинал у Рейтернов. Они решили, что Рейтерну для устройства его дел следует поплыть вместе с Жуковским и Наследником в Петербург. Рейтерн приехал с этой целью во Франкфурт к Жуковскому, и они вместе двинулись в Берлин. Вот тут-то они и выкроили два дня, чтоб заскочить по дороге в замок Виллинсгаузен, проститься с «вернесским семейством», которое поселилось на время у старого Шверцеля, Рейтернова тестя.
В течение двух дней Жуковский часто бывал в обществе фрау Рейтерн и ее старших дочерей, много раз украдкой взглядывал на Элизабет, но еще чаще со смущением ловил на себе ее пристальный взгляд, значение которого он не мог, а точнее, не решался себе объяснить.
Да, конечно, она была чудо как хороша. Странно, что окружающие не замечают — этот чистый и нежный профиль, линия от лба до подбородка, образующая тупой угол, свежесть красок, ее красноречивые серые глаза, тонкая, хрупкая до ломкости фигура, даже сам ее необычный, много выше среднего, рост, придающий по временам нескладность ее походке, — все было в ней пленительно. В ней сочетались ум, скромность и чувствительность, и самые вопросы, которые она в продолжение беседы задавала ему вдруг своим тихим, словно бы чуть испуганным голосом, были необычными — о предсказательном даре поэта, о видениях и сверхъестественном, о Пушкине и его творениях, которых она не могла знать, но в гениальность которых верила, об отношениях Наследника с его царствующим отцом…
Чаще же она молчала, склонясь над работой, и только изредка приподнимала голову и взглядывала вдруг на говорящего Жуковского… Он осознал однажды, что уже видел это лицо где-то, и этот профиль (не имевший у него в памяти никакой связи с тем вернейским ребенком, которого он знал), и взгляд ее серых глаз. Мадонна!.. Конечно же — Рафаэлева мадонна. Что-то от мадонны да Винчи и мадонны Филиппо Липпи. Да, да, то самое ощущение… Чтоб о небе сердце знало в темной области земной, нам туда сквозь покрывало он дает взглянуть порой… Он — это Гений. Гений дает нам это проникновение… Гений чистый красоты… Именно эти три слова родились у Жуковского впервые при созерцании Рафаэлевой мадонны (потом они, слава Богу, пригодились Сверчку, и он, воспевая земную плотскую женщину, жену такого-то, Анну Петровну такую-то, создал гимн воистину небесный). Мадонна! Те же глаза — то же таинство мысли, то же понимание в глазах. Райское видение, светлый призрак — им бы любоваться издали, потом отойти умиленно, унося в сердце покой…
Но как раз покоя и не было. Не было ясной надежды ни на что, никаких определенных планов, но не было и абсолютной невозможности того, что может произойти что-то, потому что он жив был еще и сердце его было молодым. Это он вдруг ощутил отчетливо, вместе с чувством страха — что же будет?
Пришло время снова, как шесть лет тому назад, прощаться, покидая Виллинсгаузен, может, навсегда. Он прощался, подавая руку всем по очереди, и вдруг вспомнил, как шесть лет тому назад эта вот самая мадонна при подобном же расставании, ко всеобщему смущению, бросилась вдруг ему на шею — она ли это была? Теперь такого не могло произойти и, вероятно, даже мысли такой не могло бы прийти ей в голову… На мгновение он осмелился поднять на нее взгляд и вдруг увидел отчетливо, что она вспоминает о том же, что он. Жуковский отвернулся. Он был недоволен собой — ему казалось, что он корыстно передал ей эту мысль и что мысль эта ее смущает (а вдруг и другим тоже придет сейчас в голову это воспоминание, упаси Боже).
Вот и все… Прощайте, милые друзья, прощайте, может быть, навсегда. Меня ждут мои заботы на Неве, вы остаетесь на Рейне, а много ли мне осталось всего?.. Так что лучше нам проститься надолго, проститься без ложной надежды…
Их пароход плыл в Петербург, и Жуковский на шаткой палубе перебирал драгоценные воспоминания прошедшего года — путешествие, Европа, прекрасная Италия, с которой разлучаешься, как жених разлучается с любимой невестой, всегда безвременно и против воли…
Он думал и о том, что ждет его теперь. Двадцатилетнее воспитание Наследника подошло к концу. Все подходит к концу… Остается тихая гавань — халат, трубка, и старые книги, старые друзья, и хлопоты о чужих (не совсем, конечно, чужих, но все же и не своих) детях — Сашиных, Машиных…
А ночью, в темноте, на палубе, без чужих глаз, он отчетливо вспомнил вдруг, как однажды во время своего рассказа он неожиданно взглянул на Элизабет и поймал ее взгляд, в котором — если б можно было в это поверить и если б не было это так неприлично его летам — была глубокая, неизъяснимая нежность. Во мраке ночи под балтийскими звездами неприличие не могло смутить его, и он подумал, что взгляд этот мог быть реальностью… И что тогда?.. Счастливая бездна разверзлась перед ним в ночи, она дышала ему в лицо неясною тревогой…
Впрочем, петербургские хлопоты заняли его целиком с первого дня, и путешествие со всеми его впечатлениями отступило на задний план.
Рейтерн, наскоро завершив свои петербургские дела, собирался уже домой, и как-то под вечер друзья бродили вместе по шелестящей аллее петергофского парка, куда приглушенно доносился шум знаменитого каскада.
Дружеская доверенность, прощание, которое в их возрасте всегда могло быть последним, шум утекающей воды и шелест листвы, далекая кукушка — все это вдруг расслабило Жуковского и точно сняло запреты: он заговорил о последнем вечере в Виллинсгаузене, когда ему вдруг представилось, вдруг показалось…
— Я увидел то, что мне вполне могло быть бы счастием. — Жуковский поднял взгляд, увидел растерянное лицо Рейтерна и добавил поспешно: — Но все это несбыточно, потому что в мои лета…
Он отметил, что Рейтерн кивнул с облегчением:
— Да, да, несбыточно. Да, да, наши лета, наши с тобой лета.
Они помолчали, и Жуковский вдруг добавил упрямо:
— Я уверен был, однако, что это как раз такое счастие, какое мне надобно…
— Счастие. Счастие. Счастие, — кивал Рейтерн. Потом он увидел огорченное лицо своего друга и сказал прямодушно: — Что же, ищи. Моя дружба тебе известна. Если сама она тебе отдастся на твои искания, ни я, ни жена моя не будем никогда вмешиваться. Ищи…
— Ищи… — повторил Жуковский. — Легко сказать. Я на берегах Невы, семейство твое — на берегах Рейна. Да и новая работа не ждет — воспитание младших князей. Об устройстве гнезда тоже надо подумать… Все несбыточно.
— Да, да, все несбыточно, — сказал Рейтерн. — И жизнь уже прошла.
Может, вот этого последнего ему и не надо было говорить, потому что еще не прошла жизнь, если сохранилась молодость души. Если ничто в личной твоей жизни еще не осуществилось. Если все уроки твои жизненные лишь желание, надежда, созерцание чужого… Не прошла еще жизнь, пока жив человек.
Вспоминая потом, как все случилось, Жуковский ни словом не упоминал даже об этом своем неприятии конца, о некоторой даже обиде на преждевременно пришедшее завершение того пути, который он еще и не начал. Вспоминая потом, он весь ход событий приписывал планам судьбы — и в том не был, конечно, неправ.
В том же году Жуковскому довелось проехать по своим памятным местам — был он на ежегодном официальном поминовении на Бородинском поле, а оттуда заехал в Белёв, в родные места, снова как бы прощаясь с милым прошлым. Образ Маши стоял здесь перед ним неотступно, однако черты ее милого лица виделись размыто, нечетко, и не понять было, то ли это Маша, то ли кто-то другая в Машиных летах. И сердце сжималось так сладко…